знаменитой санатории. Литейщик терпеливо ждет. Он кормил Ганса всю дорогу и теперь ждет, не сомневаясь. Но страшно было даже подумать о том, чтобы идти к нему, возвращать весь прежний кошмар.

Ганс опустил голову на подушку и заснул.

3

Теперь Ганс был сыт. Но все-таки не ясно было, чем все это кончится, — ведь все больше и больше народу голодает, и даже у тех, у кого раньше хватало на жизнь, теперь тоже ничего нет. Об этом рассуждали и за табльдотом, где сходились учитель, массажистка, коммивояжер, конторщик, некий молодой, но с очень уверенными и зрелыми движениями, берлинец и еще несколько такого же рода людей.

Большинство пансионеров в политические споры не вступало, предпочитая молчать. А из остальных спокойно и авторитетно побеждал берлинец — во всяком случае конторщик и коммивояжер всегда соглашались с ним. Один только учитель обычно возражал. Слушая берлинца, он скептически усмехался, качал своей круглой, с коротко остриженными седыми волосами, головой и наконец начинал протестовать. Протестовал он бестолково и путано и, чувствуя это, замолкал, хмурясь.

Быстро доев, он говорил сердито: «Мальцайт!» и удалялся к себе в комнату.

Жил тут еще один пансионер, перебравшийся из санатории, — военный врач, раненный под Верденом семнадцать лет тому назад. Семнадцать лет носил он в своей груди осколки гранаты, и эти осколки, если верить черноволосой швейцарке горничной, блуждали у него в легких, причиняя мучения, о которых не хотелось думать. Он никогда не появлялся за табльдотом, и только изредка — у дверей уборной, или во дворе, или на прогулке, — пансионеры встречали его, сгорбленного (одно плечо страшно поднялось над другим), маленького, истощенного. Его голос, которым он пользовался редко и только для просьб, обращенных к швейцарке горничной, был протяжный и жалобный. Это был почти уже не человек. Но он, как и все пансионеры, аккуратно выставлял каждый вечер в коридор свои желтые полуботинки, из которых дугой выгибалась пружина, и по утрам брился.

Особенно громко спорили в тот день, когда утренние газеты уверовали в женевскую победу фон Папена и восхваляли мудрость и мощь рейхсканцлера. Берлинец в этот день напрасно пытался умерить восторги пансионеров, — даже конторщик и коммивояжер возражали ему. И он сердито, как учитель, вырыгнул сегодня обязательное — «мальцайт».

Ганс почтительно посторонился, когда берлинец прошел мимо него: он знал, что хозяйка как раз больше всех других пансионеров уважает и даже боится берлинца, а с этим следует считаться, чтобы не потерять место.

Со двора пансиона можно было видеть, как берлинец вступает, обиженный и раздраженный, за высокую белую ограду санатории — вероятно, опять к той светлой, высокой, как англичанин, немке, с которой иногда видели его на прогулках.

Эта женщина, несмотря на все достоинства берлинца, все ещё предпочитала ему своего мужа, высоченного землевладельца и пивовара, который сам не понимал, какого черта он забрался с женой в эту санаторию, здоровый, как боров, — наверное, от избытка денег.

— Пока я имею — я живу, — объяснял он.

А имел он, по слухам, столько, что хватило бы на долгую богатую жизнь всем безработным, что ютились в длинном бараке за курзалом.

Даже этот пивовар был сегодня приятней берлинцу, чем все эти дураки в пансионе, которые не понимают, что в вопросе, где затронуты честь, жизнь и счастье германского народа, нельзя идти на компромиссы. Надо рвать Версальский договор, отказаться от платежей — окончательно и бесповоротно. Да и вообще надо быть точным: спасать Германию — так спасать до конца. Все права на жизнь надо дать только чистокровным немцам, все отобрав у иностранцев и в особенности у таких инородцев, как евреи. А всякую либеральную болтовню надо побоку — она только поощряет врагов народа. К черту! Чем решительней — тем лучше. Ведь вот даже коммунистов правительство не решается прикончить. В Италии, например, запрещена коммунистическая партия — и прекрасно. Надо учиться у Италии, а не у старых либеральных болтунов. В Италии — идеальный порядок, он сам убедился в этом прошлой осенью, когда поездил по стране Муссолини.

Все это он выкладывал с горячностью убежденного человека, а пивовар одобрительно кивал головой. Такие, как этот, бесспорно нужны сейчас Германии.

— Революция — наш общий враг, — нравоучительно заметил пивовар. — Это беспорядок. Это не для немцев.

— Вы верите в революцию? — удивился берлинец.

— А я почем знаю! — вдруг обозлился пивовар (он любил нервничать и размахивать руками). — Не все ли им равно — верю или не верю? Зарежут и все отберут!

И, огорченный представившейся ему печальной картиной, очень жалея себя (даже слезы выступили на его выпуклых глазах), пивовар махнул рукой и оставил свою жену наедине с берлинцем.

Жена глядела ему вслед, — наверное, сядет сейчас за свою обширную корреспонденцию и будет, как всегда, в раздумье водить своей большой мягкой рукой от затылка ко лбу по бритому черепу. Неприятная у него рука — как у жирной женщины.

— Пройдемтесь немного, — предложила она берлинцу негромко.

И, когда пивовар возвратился к ним, он уже не нашел их на скамье возле фонтана.

Берлинец и на следующий день не гулял с пансионерами, а пропадал в санатории.

Все-таки неясно было, чем все это кончится. В одном только бараке за курзалом помещалось больше людей, чем во всех здешних пансионах и санаториях, и эти люди были голодны и ободраны. А если собрать всех таких вместе — так это же получатся миллионные толпы! Мимо барака Ганс проходил иногда, но ни разу не остановился тут, — о том, что недавно и он сам был в таком же положении, как эти в бараке, хотелось забыть.

Но сегодня знакомый голос окликнул его здесь. Длинный, сухощавый человек с лицом в трещинах от ветров и солнца, как у моряка, сидел на скамье у широких, как ворота, дверей барака. Ганс остановился, не зная, как быть — подойти или нет.

Над литейщиком пестрела наклеенная на черную стену барака листовка. Черные буквы на ней объявляли: «Немцы, проснитесь!»

— Хорошо устроился? — спросил литейщик спокойно. — Я знаю, где ты работаешь.

— Здравствуйте, — отвечал Ганс как можно почтительнее.

— Неизвестно, что из тебя выйдет, — сказал литейщик. — Ты и сам не заметил, кажется, что бросил отца в беде… В беде рассчитывать на тебя не стоит.

Ганс молчал.

— Может быть, даже и проснешься, — продолжал литейщик, ткнув через плечо в фашистскую листовку. — А интересно, какие это немцы просыпаются?

Этот вопрос он внезапно обратил к вышедшему из барака и присевшему рядом с ним грузному, как грузчик, мужчине в зеленой блузе и черных штанах. Мужчина ничего не ответил, — он продолжал тянуть свою трубку, изредка вздыхая — не от грустных мыслей, а от телесной тяжести.

— Сами увидите, — нам надо взять свою судьбу в свои собственные руки, — проговорил литейщик. — Хочешь знать, как жить, приходи не на это, — он еще раз ткнул в листовку, — а на наше собрание.

Предложение было адресовано Гансу.

— Постараюсь прийти, — вежливо отвечал Ганс. Он был рад, что эта неприятная встреча проходит довольно мирно, и не хотел вызывать ссору. — Но не сердитесь, если не удастся.

Я могу быть занят — очень много работы, даже в воскресенье.

Тут зеленоблузый мужчина, вынув трубку изо рта, задал неожиданный вопрос:

— Твоя хозяйка — иностранка?

— Венгерка, — отвечал Ганс. — А тебе что?

— Ничего, — промолвил зеленоблузый и вновь занялся трубкой и вздохами.

На сомнительное собрание Ганс, конечно, не пошел. Он отправился со швейцаркой потанцевать. Утром они вместе были в соборе (Ганс с детства был приучен уважать католического бога), а вечером можно и повеселиться — сегодня ведь воскресенье.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×