Илга Понорницкая
В ожидании кавалера
Вот он стоит у нее в коридоре, не снявши еще своей дутой курточки — плотненький, ладный, точно и впрямь сбитый как следует, точно и мускулы какие ни есть прячутся там под одеждой. Впрочем, и эта видимость не спасает его. Во всем его облике столько неуловимого женского, бабьего, что оно так и лезет в глаза, будь он хоть в куртке, хоть без нее. Только без куртки, в одном свитерке, он хрупкая девушка, такую мужчина обнимет как следует — все косточки затрещат. Зато в куртке он бабенка что надо — ядреная, крепкая. На голове у него вязаная шапчонка с базара — и у нее такая же есть, унисекс, — и кудри у него по-женски стоят вокруг шапки, будто еще один воротник.
Он озирается у нее в коридоре. Она не говорит ему: «Проходи!» — надеясь еще на то, что он пришел только ей что-то сказать или о чем-то спросить, и, не услыхав приглашения в дом, повернет назад. Но он, постояв в раздумье у двери, все же снимает ботинки — и сразу становится заметнее, что он меньше ее ростом, — снимает курточку, шапку и пальцами расправляет кудри, предмет его гордости. Они и в самом деле украсили бы кого угодно. Но не его. Кудри ему не идут, но он ни за что не согласится расстаться с ними. Он любит их, точно отдельно живущее существо. Не раз ей приходилось видеть, как он любовался своей прической, отраженной в оконном стекле.
Как-то он спросил у нее, не сможет ли она подравнять ему кудри — вот так, только самую малость, чтоб уши, конечно, остались закрытыми, в общем, подрезать их надо было совсем чуть-чуть. И она выкрикнула: «Нет!», — едва представив, как станет прикасаться к его волосам. Но он как будто и не заметил ее поспешности и не ушел в обиде тут же — остался еще поужинать, как обычно, и долго прощался потом с ней и с ее детьми — ах, как не хочется уходить, ну ладно, завтра еще день будет, и вечер будет опять.
Он так и продолжал приходить к ней каждый вечер, точно твердо сказал себе, что и после этой не к месту высказанной просьбы его в привычном порядке вещей ничего не изменится. А кудри себе он-таки сумел подстричь, не в парикмахерской, а где-то еще, может, сам подровнял. Он всегда следил, чтоб волосы не ложились на воротник. Если касаются воротника, значит, пора завязывать хвост. А ему не идет, если он с хвостом, так он говорил. Он приносил каждый раз конфеты, что подешевле, гостинчики для детей, как будто бы участвовал в складчине, и за ужином ей приходилось сажать его за стол вместе со всеми.
Вот, к чему я пришла, думала она часто, искоса глядя на него, когда он наворачивал у нее какие- нибудь позавчерашние щи с хлебом, смазанным густо горчицей и причавкивал еще — вот, думала она, я как-то там жила, что-то делала в жизни, я в чем-то грешна и это — итог.
Он же, наоборот, как передавали ей постоянно общие знакомые, рассказывал то в одной компании, то в другой, что встретил, наконец, хорошую девушку, ту, о которой мечтал все свои 39 лет (она подозревала, что он был девственник в 39 лет). Душевную и незаносчивую девушку, любящую детей — в этом сомнений быть не могло, ибо к моменту их знакомства у нее было от кого-то уже трое детей, и ее неполная семья представляла собой редкий образец близости каждого с каждым, воспринимающим всех остальных частью себя самого. Со стороны казалось, что будь у нее не трое, а например, десятеро детей, они все равно были бы вот такими же обаяшками и такими же в меру грязными — не более, чем теперь. Не противно грязными, а даже как-то мило, и точно так же начинали бы читать с четырех лет. Да она и сама едва ли сомневалась в этом. Будь у нее десятеро детей, она все равно каждого успевала бы обнять, и так же держа очередного новорожденного у груди, объясняла бы очередному своему шестилетке, что кроме десятичной систему счета бывает еще двоичная, и двенадцатичная, и каких еще только не бывает. «Вот представь-ка себе марсианина, у которого три руки, а на каждой руке семь пальцев. Как бы он сосчитал эти пуговицы? Сколько бы у него получилось?» — спрашивала она, вываливая на диван разноцветные пуговицы, копившиеся еще со времен прабабки.
Будь на месте пуговиц какие-нибудь суперсовременные развивающие детские игрушки — разве это бы что-то изменило? Конечно, нет!
Почему-то ни ей самой и никому другому не приходило в голову, что она бы уж никак не прокормила в одиночку десятерых детей. Неважно было, чем бы они все питались на первых порах — одиннадцать-то душ. Ведь главное — карьера матери огромного семейства, основательницы клана, светила ей вдали. И в ожидании, когда ее дети станут остовом некоего известного всему миру клана, она готова была проводить с ними сколько угодно времени за игрой в мяч или за подробным разъяснением всего, о чем они у нее спрашивали. А им ведь о чем только не вздумается спросить! И она полагала, что ничего, о чем непозволительно было бы рассказать ребенку, в мире не существует, сколько бы ребенку ни было лет, важно только найти верные слова. А это ей было по силам. Находить верные слова было ее профессией, как явствовало из диплома. И выходило, что в неполных семнадцать лет она не ошиблась, выбирая профессию. Главное было в том, что профессия не требовала постоянной отсидки где-либо в конторе. Править чужие рукописи можно было у себя в детской с перерывами на кормление грудью очередного младенца.
Иногда она одевала детей и отправлялась с ними на встречу с новым заказчиком — что-то отвезти, что-то забрать. И город в недоумении смотрел на девочку-подростка, окруженную не в меру шумными детьми, зовущими ее мамой. А она думала: «Вот, они все видят, что я одна. И что у меня хорошие дети. Красивые дети».
И люди, в самом деле, тотчас замечали их, где бы они ни оказались. Им улыбались, им уступали в троллейбусах места, на остановках помогали зайти и выйти, и многие стремились перекинуться словечком с такими умненькими, развитыми детьми и с молодой улыбчивой мамашей, а иной раз на улице всем четверым перепадали от кого-то конфеты или мороженое.
Но ей с некоторых пор всего было мало. Она была одна и чувствовала это всем своим существом — а ей казалось, что одним только сознанием. Она не замечала в себе черных глубин, из которых должно было бы клубами подниматься выше, к самым мозгам, мутное желание. Да и в самом деле — были ли в ней эти глубины, а она прятала из от всех, а пуще всего от себя самой, или же все в ней было открыто, все лежало на поверхности, и просто душа ее тосковала по чьей-то чужой душе, а этой души вовсе никогда не было на свете и никогда не будет — не бывает таких душ. А те, которые бывают, ей, видать, не нравились. Что было делать ей — готовой полюбить только того, кого на самом деле нет?
Природа создала ее, будто нарочно, для жизни как за каменной стеной с каким-то благородным героем, который отдыхал бы вечерами от подвигов в тепле обожающей его семьи. Но при этом природа- изобретательница не подкинула ей ни одного более-менее подходящего героя, который позволил бы вот так за здорово живешь опутать себя скукой обожающей его большой семьи. Героя надо было суметь подчинить себе силой и хитростью.
Сила женщины — слабость, вот этой слабостью, проявленной ко времени и к месту требовалось сперва окурить выбранного героя — пусть надышится и захмелеет. А после требовалось не выпуская держать его в дурмане, зорко следя за собой, чтобы не дать слабинку и не предстать перед ним вдруг недостаточно красивой или недостаточно по-женски слабой или же слишком уж влюбленной в него.
Последнее, пожалуй, было хуже всего — она была влюбчива и нисколько не умела этого скрывать. И одно время парни так и мелькали в ее жизни. Вывеска-то у нее всегда была, внешность была что надо. Парни встречали ее с занятий неделю-другую, бросая потом ради кого-то из ее подруг, девчонок раскованных, живых, суливших каждым жестом, каждым взглядом скоро, скоро подарить первый сексуальный опыт — мечту каждого подростка. Она же не сулила никому в подарок сексуальный опыт. Она говорила что-то про то, что надо сперва проверить свои чувства, и еще что-то такое непонятное про родство душ. И про постель — что она ей пока что не нужна, и про то, как хорошо когда-нибудь начать жить вместе и основать семейный клан — ну, в смысле, чтобы было много детей…
И каждый отказавшийся от нее парень был ею по-своему любим, но не постельною любовью, а той другой, основанной, по ее словам, на родстве душ. По каждому парню она плакала — слезы не кончались в ней, так же как не кончалось удивление: «Это меня бросили, да? Совсем бросили? Такого не может быть — как же он сможет жить без меня?» Впрочем, бедняжка, оставшийся без нее, тут же забывался, как только его место занимал кто-то другой.
На смех подругам, она обладала несокрушимым оптимизмом и сколько ни ошибалась в парнях,