Он должен оценить всю тяжесть жертвы, принесенной отцом. У мамы сияют глаза.

— Отец двадцать лет работает, и ни разу ничего для себя, ни разу, это был его принцип…

Она сидела на краю кровати, и его мама не обращала на нее внимания. Должно быть, привыкла, что девчонки стараются сопровождать его везде и всюду. И это невнимание нисколько не было обидно. Напротив, оттого, что здесь ее не видели в упор, ей делалось спокойно, даже уютно, жизнь становилась наконец-то добра к ней. Как к нему. И она думала, что вот ведь — человек живет так, будто бы никто ни разу не кричал на него. Будто у него вообще нет никаких родителей и он не должен стараться, чтоб они были им довольны. А вот она сама, сколько себя помнит, старалась изо всех сил. И все кругом привыкли к ее стараниям, к тому, что ей надо еще тянуться, тянутся куда-то, чтобы достичь совершенства — и не были никогда ею довольны вполне. И она смотрела на себя их глазами — неловкая, нескладеха, «порасторопней надо быть, доченька, порасторопней». Всем-то она была доченькой, все ее звали так, любая встречная тетка метила к ней сразу да в матери: «Доченька, уступи место! Парней бесполезно просить. У, сидят!» «Доченька, донеси-ка сумку, видишь, мне тяжело. Отоварилась, считай, на всю пенсию. Вон в тот двор надо нести…» «Доченька, пересядь вот сюда, к окну, поменяюсь с тобой, а то мне здесь дует».

Нищенки, черноглазые южные женщины, заполнявшие город летом, окликали ее с асфальта, называя старшей сестрой, неважно, сколько им было лет, — так принято было в их родных местах. Она отделяла им что-то от денег, выданных на покупки — тогда младшие сестры пропускали ее, и она шла по тротуару дальше, думая, как станет объяснять родителям, куда исчезла сдача. Весь мир набивался к ней в родственники, а она и без того была уже и дочерью, и старшей сестрой. На старших часто лежит обязанность пестовать младших в семье так, как пестуют родители собственных своих детей, и ей приходилось возить после уроков младшую сестру на фигурное катание.

Подготовишки занимались на старом стадионе, на окраине города. К нему надо было подниматься по деревенской улице от конечной остановки автобуса. Брехали собаки, и сестра жалась к ней. Дети переодевались в сарае на краю катка, и здесь же их дожидались провожатые, охраняя вещи. Всех, кроме ее сестры, возили сюда бабушки-пенсионерки. Собственная ее бабка безвыездно жила в деревне. Но чужие сразу приняли ее в свой круг и, коротая время, говорили, какая она умница — не чета прочим молодым, тех нипочем не заставишь так, за здорово живешь, сопровождать младших сестер-братьев в какой-нибудь кружок или же вот на стадион.

«Я хуже всех, — думала она по пути домой. — Никого не заставили бы вот так же таскаться с Катькой на ее тренировки». Дома в тот же день она сказала родителям, что больше не станет возить сестру, и тут же от нее потребовали отчета, что она вообще делает в родной семье, жить означает делать что-нибудь, что ты не любишь, и она должна была рассказать, какие на ней лежат обязанности в то время как старшие зарабатывают деньги на всех, кормят ее с сестрой и одевают. «Мне что, отпрашиваться с работы? Или няньку при взрослой дочери нанять? Тебе не будет стыдно, если мы с папой няньку возьмем, чтобы она провожала Катю за тебя?» Отец гремел, что она может теперь не рассчитывать на него ни в чем, вот на новый ранец уж точно она может не рассчитывать взамен того, что ей изорвал в классе какой-то паренек — у таких-то рохлей, у росомах вечно все порвано. Ясно, ребята таких не любят. И она уже была рада, когда у нее снова спросили: «Будешь возить сестру? То-то же!» — и она смогла наконец уйти в детскую и там расплакаться, уткнувшись в спинку дивана. Буду, буду возить, только не трогайте меня, дайте какое-то время одной побыть. Почему-то это ей никогда не удавалось, родители входили в комнату и говорили: «А ты подумай, почему ты сейчас плачешь? Кто виноват во всем?»

Назавтра дети на коньках выходили на воздух, и только она собиралась уткнуться в книгу, как в сарай влетала команда хоккеистов — ее ровесников. Они, конечно, в первый же день выделили ее в толпе старух — могло ли, впрочем, быть иначе? Ребята обсуждали между собой особенности ее фигуры, спрашивали, был ли у нее уже кто-нибудь — и бабушки, молчавшие при парнях, после их ухода плевали на пол и наперебой пророчили ей судьбу старой девы: «Порядочной-то сейчас выйти не за кого». Однажды, завязав Катьке шнурки, она решила спрятаться от хоккеистов. Возле стены стояли фанерные щиты — стенды, на верхнем была надпись «Наши чемпионы». Она влезла между фанерой и стеной, но оказалось, что хоккеисты, когда вошли в сарай, уже откуда-то знали, где ее искать. Они не собирались отодвигать стенды — наоборот, кто- то еще и привалился сверху, чтобы она не выбралась, и с двух сторон к ней тянулись руки. Она кусала их, царапала ногтями. Кто-то визжал: «Пусти, стерва поганая, пусти!». Но уже две руки были у нее на животе, и они шли по ее животу верх и вниз, перебирая пальцами, и она ничего не могла сделать. Когда хоккеисты, понукаемые тренером, выкатились на улицу, она встала, опрокинув щиты — и тут же старухи стали говорить, как ее сегодня опозорили — как после такого жить, и потом они уже смотрели на нее по- особенному — не забыли, мол, что с тобой произошло. А дальше она и сама не заметила, когда уверилась, что и в школе дети и учителя смотрят на нее точно так же, и родители чаще прежнего теперь упрекают ее в повышенном интересе к парням: «Какой сегодня день? Среда? А почему полы не вымыты? Знаю, о чем думаешь…» И только в деревне летом можно было забыть о том, что по средам полагалось мыть полы, или о том, что у тебя есть маленькая сестренка, или о том, что ты уже женщина. На самом деле она не была женщиной, но кто бы ей это объяснил?

Три летних месяца она жила примерно так, как он жил, сколько помнил себя. Никто не звал ее ни дочкой, ни старшей сестрой. Ее сестренка проводила все время в палисаднике с такими же малявками, сама же она вольна была до ночи носиться по селу с подругами — как и она, чьими-то гостями, горожанками.

У сельских девочек лето — время беспрестанного труда, ничуть не интересного их городским ровесницам. Пачкая платья, городские дотемна ловили в болоте головастиков, темнело — шли ловить ночных жуков, которых выпускали потом всех сразу в угольно-черное небо. Деревенские, помывшись над тазами во дворах, одевшись по каким-то своим правилам, уже спешили в это время в клуб. Оттуда в ночи летела музыка, напоминая о существовании огромных городов, где жили высокие галантные мужчины. Казалось, что вот-вот один такой появится у входа в клуб и — прямо к тебе: «Я вас искал всю жизнь!» Как тот помещик, или кто он был, ученый-энтомолог, приехавший сюда, наверно, два века назад на ловлю этих самых ночных жуков и забравший в город молодой женой бабушкину двоюродную тетку. И они были счастливы чуть ли не до самой революции — так говорят.

В деревне жизнь полна была фамильными преданиями, сюжетами показанных на днях индийских фильмов и прочими историями, вышибавшими слезу. И персонажи иных историй еще копошились в своих огородах, стояли в очередях в сельпо. Других давно уж не было в живых, как того барина с сачком или как той высокой женщины с двумя головами. Вот про нее она бы рассказала ему, если еще раз спросит, как она жила когда-то раньше. Временами она забывала, что ни разу не видала двухголовиху сама. Бедняга пришла к ним в деревню вскоре после начала оккупации, и немцы так же боялись ее, как местные. Она ходила где хотела, просила милостыню, и никто не смел ей не подать, что у него было — консервы, шоколад или хоть пару картофелин. Женщина всем кланялась, так, будто переламывалась надвое и снова становилась целой. Она была высокая, как дом с трубой, широкоплечая, и ее головы росли на тонких шеях из плеч, как два цветка из вазы. На одной голове было настоящее лицо — глаза, нос, рот. На другой тоже все это было, но как-то размыто, смазано и не двигалось. Зато первая голова и подмигивала, и в благодарность за милостыню затягивала песню без слов — тонко, жалостливо, мурашки по спине, и нельзя было спрятаться, убежать, пока она тебе поет. Считалось, что кто ее обидит, тот после проживет недолго. Но как-то немец по пьяни разрядил в нее весь автомат. Было темно, он думал, что перед ним привидение, и двухголовая наутро лежала в пыли у сельской чайной и все ходили на нее смотреть. — А немца, правда, сразу же убили? Партизаны? — допытывалась она у бабки, а та в ответ плевала на землю: «Пфу! Была охота следить за его судьбой». А она думала: как было можно про это не узнать! Сама она, живи в то время, все бы разнюхала, и с двухголовой поболтала бы, вот просто взяла и подошла бы к ней, пока та была жива — все тайны мира притягивали ее к себе, пока она жила в деревне.

Дети, как и она приезжавшие на каникулы из городов, собираясь вместе, дразнили некую одинокую старушку Двухголовой — и разбегались от нее в ужасе, когда она не знала, за кем кинуться вдогонку. И это было похоже, как если бы они дразнили настоящую двухголовиху, — страх, который надо переживать снова и снова, пьешь этот страх — не можешь оторваться, а та, вторая Двухголовиха, обычная на вид бабуля, — возьми да и помри. Вот так смеешься ты над кем-то, и все хорошо, а он возьми да и помри. Да, говорил он, а вот помнишь начальника заставы? Он тоже так интересно спрашивал всегда, о чем какая-нибудь песня, и все такое, помнишь, я говорил, что он дуб дубом? А то еще у моего отца работал такой Самошкин, это еще

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату