торчу в «скворечнике». Отправляются поезда в неизвестном мне направлении. С тех пор как я попал на зону, у меня появилась странная тяга к неизвестному, особенно к тому, что находится как можно дальше от любимых нар. Поду-мал-подумал я и решил не ждать три с половиной года, прямо сегодня ублажить свою тягу к неизвестному, узнать куда едут поезда. На утренний я не успел, придется дневным отправиться. И сделаю это сегодня или буду сидеть до звонка — и не рыпаться.
А все из-за квартиры. Работал бы себе и дальше на металлургическом заводе, не знал бы, почем пайка на зоне, так не ужилась моя «ненаглядная» с собственной матерью, захотелось ей самой кастрюли по печке двигать. Сняли квартиру — дорого. Тут какая-то сволочь и подкинула жене идейку, чтоб устроился я в автобазу Минтяжстроя, там, мол, квартиру через пять лет дают. Только не предупредил, что там еще и семь лет можно получить. Я до армии закончил автошколу и полгода работал шофером, но за пятнадцать лет растерял все навыки. Мне бы дождаться весны, по сухим дорогам восстановить их, а я в ноябре ухватился за баранку. Зима сначала слякотная была, не дороги — каша манная. И вдруг в одну ночь, благодаря двадцатиградусному морозу, превратились дороги в катки.
Ну я и покатался. Впереди меня «Жигуленок» шел, за рулем резвый сопляк сидел. Газанул он — и развернулся поперек дороги. Я по тормозам и руль вправо. Меня как крутанет — и кидануло на левую обочину, на деревянную будку автобусной остановки. Я в эту будку на своем автокране как в гараж въехал. Автобусы ходили плохо, народу в будке валом было. Почти все успели выскочить. Адвокат успокаивал меня после суда: мол, семь лет — это тьфу за трупы женщины и ребенка…
Адвокату легко плеваться: не ему сидеть. А мне половины срока с ушами хватило. Сейчас не могу даже понять, как я умудрился на действительной почти столько без особого напряга отслужить, ведь на атомной подлодке житуха похуже, чем на зоне. Молодой был. И теперь вроде бы не старик, а невмоготу без воли…
Вот и машина с обедом. И зеки, и солдаты охраны узнают ее по звуку двигателя, никогда не путают. Братья-зеки повставали с самодельных лежанок, где загорали, ожидая подвоза кирпича, потягиваются, разминаются, готовясь к работе ложкой. Зашевелился и часовой на вышке, «молодой» по прозвищу Губошлеп, конопатый и толстогубый деревенский парень. Он торчит на вышке весь рабочий день, как и положено «молодому», и обед для него — единственное развлечение за девять часов. Сейчас откушает «дед» по прозвищу Битюк и подменит его на пятнадцать минут, чтобы проглотить обед. И не дай бог Губошлепу задержаться хотя бы на минуту — сразу получит пинок под зад, а если на две — то и кулаком в толстые губы. С зеками «дед» себе такое не позволил бы, те бы ответили.
Машина въехала на территорию новостройки, выгружают бачки. И нам, и солдатам готовят на одной кухне, и есть будем одинаковыми черновато-серыми ложками из черновато-серых алюминиевых тарелок, только охрана чуть в стороне, поближе к воротам. Братва уже выстроилась у бачков, ждут, когда выдадут солдатам. Жду и я, но не обеда.
— Эй, на кране! — орет прапорщик Потапенко, толстый и красномордый: насосался зековской крови.
— Чего? — отвечаю я, высунувшись из кабины.
— Давай вниз — обед!
— Сейчас, кран сломался, надо доделать.
— Потом доделаешь, слазь! — грозно приказывает прапорщик и тут же забывает обо мне, потому что его тарелки бачковой наполнил лучшими кусками, а Потапенко не может на них смотреть равнодушно: слюной захлебывается.
Я сижу в кабинке еще минут десять, глотаю слюну и стараюсь не смотреть вниз, на солдат и братву. Успею поесть, все-таки последний обед в неволе, можно и потерпеть. И успокоиться надо, потому что сердце вдруг заколотилось так, словно лечу вниз головой с крана.
Когда я получил свою пайку, Битюк уже отобедал и разминал сигарету с фильтром. Деньги у «деда» водятся, подрабатывает «пассажирством» — носит зекам с воли чаек, водочку и все такое прочее. Я нерешительно потоптался на месте, точно никак не мог выбрать, где бы присесть, а потом устроился на ящике из-под стекла, поближе к охране. И лениво ем. Так медленно, что Губошлеп успевает прибежать, справиться с первым — жиденьким борщом — и с жадностью принимается за второе — «конский рис» — перловую кашу. Голодный блеск в глазах солдата пропал, черновато-серая ложка пореже летает от миски ко рту. Губошлеп поглядывает на часы на руке прапорщика и прислушивается к разговорам. Бедолага, соскучился на вышке по человеческой речи!
— Слышь, начальник?! — обращаюсь я к прапорщику Потапенко. — Мне на кран надо, лебедка барахлит.
— Вали, — разрешает прапорщик, подобревший после сытного обеда.
— Трос все время травится сам по себе, — продолжаю я объяснять, будто получил отказ, — надо опустить чуток, а он метра на три проваливается…
— Я же сказал: иди, — благодушно произносит прапорщик и широкорото зевает, показывая черные, прокуренные зубы.
— …А когда подымаешь, тоже проскакивает, — рассказываю я, вставая с ящика. Понимаю, что прапорщик вот-вот разозлится и отменит разрешение, но продолжаю. Мне надо, чтобы объяснения застряли в дырявой голове Губошлепа, а случится это только тогда, когда они переплетутся с раздражением прапорщика.
Я своего добился. Потапенко захлопнул пасть на половине очередного зевка и рявкнул:
— Катись на свой долбанный кран, пока я не передумал! Губошлеп, словно приказ относился к нему, запихивает в рот целый ломоть хлеба, допивает одним глотком компот и бежит к вышке. Я же неспеша перехожу на противоположную сторону дома и лезу на кран. Наверху выкуриваю сигарету, наблюдая за Губошлепом. Вернулся он на пару минут раньше, под зад или в морду не получил и поэтому, подражая прапорщику, зевает. Минут десять будет зевать и потягиваться, а потом заснет. Облокотится на перила, прислонится головой и плечом к стойке, поддерживающей крышу, пристроит автомат, чтобы не падал, — и захрапит. Кроме меня никто пока не догадывается об умении Губошлепа спать стоя. Я случайно узнал, когда в ветреный день чуть не зацепил железобетонной плитой вышку. Плита прошла в полуметре от головы солдата, а он даже не пошевелился. В обеденный перерыв я спросил Губошлепа:
— Не испугался?
— Чего? — не понял он.
Я объяснил.
— Да?! — удивился он, пошевелил толстыми губами и строго произнес: — Ты это, поосторожней, а то еще убьешь!
— Да я пошутил, она метрах в двух прошла, — соврал я, догадавшись, что не видел Губошлеп плиты. Не видел, потому что спал.
— Ну, ты все равно поосторожней, — еще раз посоветовал он и посмотрел на меня настороженно: знаю ли о его тайне и не выдам ли?
Знаю, салага, знаю, зелень подкильная! Но закладывать тебя не собираюсь, сам попользуюсь твоей любовью поспать. Тогда и появилась у меня мысль о побеге. Два месяца я ее вынашивал, изучал местность вокруг стройки, подмечал все, что может пригодиться: и столовую, и заводик, и эшелоны. Сегодня я проверю, насколько толково все продумал и правильно ли рассчитал время.
Я развернул стрелу крана к дому, затем к забору. Нижний конец стропа, висевшего на крюке, болтался в нескольких сантиметрах над колючей проволокой. Я опять повернул стрелу к дому, затем вынес чуть за забор и потравил трос. Губошлеп уже обнимал автомат, наверно, спит. Я свистнул на всякий случай. Сморило беднягу! Сегодня «деды» отобьют у него не только охоту спать на посту, но и почки. Отобьют и мне, если поймают. Я видел, какими привезли двоих беглецов. Их минут на десять положили между бараками, чтобы вся зона могла полюбоваться. Один до сих пор в больнице лежит, а второй, в ожидании когда выпустят подельника и накинут срок, по вечерам сидит на нарах и почесывает на руках и ногах жуткие сине-красные шрамы от собачьих укусов. На солдат он зыркает с такой лютой ненавистью, что от них после каждого взгляда должна бы оставаться только кучка пепла да облачко дыма вонючего.
Я вылез из «скворечника», перебрался на стрелу. Правду говорят, что произошли мы от обезьяны, по крайней мере, когда висишь на порядочной высоте, цепкость в руках появляется звериная. На всякий случай я повозился немного с тросом, будто подтягиваю его (это руками-то!), полез дальше, к концу стрелы,