мороз, на беспощадность лютецкого ветра. Им отзывался полуоборванный волчий вой. От этого воя пробовали стать дыбом, храпели кони, выдыхая нежными ноздрями пар, тут же оседавший инеем на караковых и рыжих шкурах. Переминались, нетерпеливо сжимая поводья, стражники, кутались в меховые куртки поверх кожаных доспехов, поверх шлемов натягивали капюшоны до заиндевелых бровей; бороды и усы (у кого они были) — тоже брались инеем от дыхания. Вислоусый командир замер рядом с крытым возком. Внутри возка топилась печка, и окна, затянутые морозными цветами, светились, словно красные глаза. Ни один другой огонек не озарял изрытую конскими подковами снежную поляну в ресницах густых черных елей. Рассекавший поляну проселок упирался (как раз под ощеренной улыбкой луны) в деревянный разложистый терем: бревна с заткнутыми мхом пазами, сползшая до мелких частых окошек двускатная соломенная крыша. Терем был поднят на столбы — от мышей, и ветер свободно гулял под ним, завывая, заставляя коней переступать ногами, а спешившихся всадников в попытках согреться — топтаться и похлопывать себя рукавицами. К проселку спускалось широкое деревянное крыльцо. Двери терема были затворены, не шел дым из труб, в окошках не было света.
Жердяй в рысьей шубе, небрежно накинутой на плечи, и высоких сапогах стоял на этом крыльце, нетерпеливо кривил губы. Он тоже замерз, но спину держал жестко и прямо, а на локте по-прежнему болтался совершенно неуместный в это время года черный, с костяной фигурной ручкой зонт.
Входные двери скрипнули совершенно неожиданно даже для него. Выпустили женщину в коричневой рваной тунике и шнурованных тувиях, босую. Коса ее растрепалась, волосы лезли на потный лоб, а руки расставлены и глаза незрячие. Она покачнулась, и жестколицый еле успел ее поймать. Отдал короткий приказ, и великан-командир закутал женщину в шубу, на руках легко понес в возок. Тощий двинулся следом. Горстка пыли упала на крылечко холодного, как зима, терема.
В возке жердяй отставил, наконец, свой зонтик, перед этим стукнув в переднюю стенку, чтобы трогали. Кони взяли с места так резко, что седоков бросило назад. Конная охрана сорвалась за возком в карьер. Только снежная пыль летела из-под полозьев и подков, больно резала вместе со встречным ветром лица. И тосковал, захлебывался по пуще волчий вой. Каркали вслед всадникам с дубов и грабов вороны.
Худой разворошил угли в печурке, раздвинул шубу у женщины на груди, чтобы легче дышалось. Вытер пот с ее лица. Откупорил серебряную баклажку, которую носил при себе: оттуда тягуче пахнуло южным летом: сладкой тяжестью виноградных гроздьев. Избегая смотреть на спутницу в упор, жердяй напоил ее вином, отер струйку, сбежавшую с угла рта. Легонько похлопал по щекам:
— Все уже, все, госпожа моя. Уже не больно.
Прижал узловатым пальцем жилку у нее на шее.
— Опять рана открылась, голубушка? Ну, повернись, повернись…
Он, словно заботливая тетушка, уложил женщину к себе на колени, осмотрел повязку на спине. Поджав губы, брезгливо швырнул в огонь упавшие на пол цветы. Натуго перетянул рану поверх старых бинтов свежими.
— Найду скромных людей за вами ухаживать… увы, только на первое время. Правители Кромы должны быть бережливы. Садитесь, вот так… — он снова завернул женщину в шубу, поддерживая, чтобы не ударялась при толчках возка. — Ну, скажите, скажите, что не сердитесь на меня. Мы уступаем силе и сберегаем и город, и мир. К вящей пользе. Уступить сильному противнику — это так естественно.
Он опять стер пот с ее лба, прижал к распухшим губам баклажку:
— Глотните. Тут еще травы от жара. У вас будет жилье, еда и все возможное наше уважение. Да что там! — одной рукой мужчина ловко полез под сиденье и вытащил оттуда меч:
— Вот оно, родовое оружие Берега. Поглядите, насколько вас чтят новые Хозяева — оставляют вам и запону, и меч. Где-то она тут… — он достал осыпанную альмандинами серебряную улитку с булавкой. — Смотрите, милая.
Возок занесло, он остановился, скрипнув полозьями. В окошко постучали:
— Приехали!
Жестколицый, согнувшись, самолично обул свою спутницу в мягкие сапожки на зимней белке:
— Позвать нашего командира, чтоб донес? Или уж сама? Тут два шажка всего. Да лестницей на чердак. А там тепло-о…
И с воем отдернул руку, потому что из-под века женщины скатилась прямо ему на запястье слезинка, обожгла и улетела синим камешком на дно возка.
13
В канун Имболга бургомистр Хаген вскочил до света. Перед праздником приятных забот хватало. Нужно было договориться с ведьмами, чтобы подправили защитные сплетения стен и, особенно, речных ворот: с тех пор, как Радужна встала, миновав затворы, по льду могли войти и волк, и худой человек. Еще стоило заговорить соломенные крыши хозяйственных построек — от случайно зароненных искр огненной потехи, которая ожидалась вечером. И тот же лед на реке: пусть еще крепкий, да как бы не треснул под кострами и весом высыпавших на него горожан. Еще бургомистру следовало проверить, хорошо ли украшена ратуша и городские улицы, как дела у медоваров и хлебопеков (эх, зря все же не дала ведьма Ивка крыши обмолотить, как-нибудь перебедовали бы, а у беженцев тоже был бы праздник…); прочищены ли водометы под сладкий мед и квас… Ну и, конечно, ускользнуть от любимой внучки, которая непременно станет упрашивать деда взять ее «полюбоваться на огоньки». С внуками проще: полеживают в люльках и с молчаливой солидностью жуют беззубыми деснами кренделя. А эту егозу уже и зюзей не напугаешь… Хаген сладко заулыбался, сам того не заметив.
Едва закатится солнышко и взойдет над ребристыми крышами стольного города кривобокая серебряная луна, уложив почивать младенцев и стариков, устремятся кромяне от мала до велика под стеклянистые от мороза звезды. И до света станут пылать костры, волшебные огни на украсившей окна и двери хвое и выращенных на праздник перед воротами пушистых елочках и огненная потеха в небесах. Будут до света петь, ладить плясы, смеяться, любоваться красою мира… скользить на легких санках по обрывам, катать огненные колеса, летать на метлах… любить друг друга исступленно и нежно под ивами священной рощи и на покрытом соломой льду реки. Жаль, из-за беженцев и ополоумевших волков не выйдешь в Укромный Лес — тем пуще забот бургомистру, чтобы получился праздник. И пусть не думают молодые, что любовное томление менее сладко для стариков под перинами в коробе-кровати нетопленной по обычаю одрины, чем в священном круге костров.
Уже сейчас, с утра, город пропах сдобой и ванилью, хвоей. Суетились, спешили разносчики, гремели тележки, скрипели лопаты — горожане сгребали нападавший ночью снег. Над кормушками, которых нынче развешали и выставили особенно много, вовсю щебетали, пищали и ссорились синицы: серые и зеленые, хохлатые и обыкновенные; коричневые в черных шапочках и желтоватые воробьи; пожаловали из лесу голубоватые сойки, длиннохвостые зеленоперые сороки, сизые поползни. Восседали на ветках круглые и алые, точно яблоки, снегири. Птицы помогут избыть зиму, а там и до весеннего солнцеворота недалеко. И надо бы еще распорядиться выставить большую корчагу с медом для медведя — лесного хозяина. Почует сладкое, вылезет из берлоги, заревет — тут холодам и конец. Карачун — праздник зимней ночи и огня — суров. Имболг — легок и радостен. Жаль, Ивка Крадок распорядилась увезти государыню в Хрустальный терем, надеясь, что там отступит болезнь. О болезни Берегини думалось с легкой печалью, как и о Черте (с которой ничего не поделаешь, но Черта — где-то там, в тридевятых землях и разве краем задевает дела Кромы и нынешний праздник). Хаген зачем-то сосчитал и удивился: целый год он не видел государыню, не слышал мягкого голоса, каким она давала распоряжения и советы. Вспомнилось, как сидела в кресле у огня, а рядом на крохотной елочке позванивали стеклянные звери, отражали солнце. А потом он ходил с цеховыми старшинами по дворам, в вывернутых мехом наружу шубах, со смехом и прибаутками, оделял подарками: медовыми ковригами, сластями, перьями басенной жар-птицы… Хоть и басенная, а воткни перо в конюшне — лошади станут сыты да гладки; в хлеву — коровы дадут молоко ведрами, а приплод будет здоров и обилен; воткнешь в поле — не полезет в овсы медведь, и град не побьет; в развилку груши или яблони — ненасытные плодожорки и показаться не посмеют в сад. И люди будут веселы и работящи, а уж