своего приемного отца — барона Геккерна. Полный, высокого роста, с энергичным, но довольно грубым лицом, украшенным эспаньолкой по моде, введенной Наполеоном III, он казался каким-то напыщенным и весьма собою довольным. Мне показали его на церемонии открытия законодательных палат, на которой я с родителями своими присутствовал в публике. Он подошел к одной русской даме, бывшей вместе с нами и старой его знакомой по Петербургу, чрезвычайно любезно ей о себе напомнил, но та встретила эти любезности довольно холодно, и, поговорив минут пять, он удалился.
Другой был Мартынов, которого жертвой пал Лермонтов. Жил он в Москве уже вдовцом, в своем доме в Леонтьевском переулке, окруженный многочисленным семейством, из коего двое его сыновей были моими университетскими товарищами. Я часто бывал в этом доме и не могу не сказать, что Мартынов-отец как нельзя лучше оправдывал данную ему молодежью кличку статуи командора. Каким-то холодом веяло от всей его фигуры, беловолосой (как и Дантес. —
В Венеции в возрасте 59 лет скончалась графиня Долли Фикельмон. «Перевоз ее останков осуществился из Венеции в Теплиц одновременно с гробом внучки Долли Марии-Альды, дочки Елизалекс (именами императрицы Елизаветы Алексеевны и Александра I, соединенными воедино, была названа единственная дочь Долли. —
После долгого лечения за границей Наталья Николаевна вместе с семьей вернулась на родину.
Ее дочь Александра писала:
«…Не знаю, приезд ли отца, его беззаветная любовь, нежная забота, проявляющаяся на каждом шагу, или временное затишье, вступившее в бурную жизнь сестры (Н. А. Дубельт. —
Смутное время, переживаемое Россией в 1863 году, уже выразилось Польским возстанием, отец считал неблаговидным пользоваться долее отпусками, а опять разставаться с ним ей было не под силу. Наконец, мне только-что минуло восемнадцать лет, наступила пора меня вывозить в свет, и я всем существом стремилась к этой минуте, да и остальным это двухлетнее скитание прискучило; всех одинаково тянуло на родину.
<…> По возвращении из-за границы, мы провели лето в подмосковной деревне брата Александра (в Ивановском. —
Из-за смут и частых поджогов, разоряющих столицу, он был назначен временным генерал- губернатором заречной части ея. Несмотря на краткость этих путешествий, они тем не менее утомляли мать…»{994}.
Из писем Натальи Николаевны своим дочерям в Ивановское:
«21 августа 1863 года.
…В Петербурге жара, дышать нечем… В квартире ремонт… Мы прозябаем в облаках пыли…
Есть ли у Вас новости о Мари? О Натали? Нет писем ни от них, ни от моей сестры…»{995}.
«9 сентября 1863 года.
…Я не получила приглашения в Царское село на обед, который государь дает в честь греческого короля… Моя старость не может служить украшением… Вернулся с обеда Ланской и принес великолепную грушу!»{996}.
«…Как только она покончила устройство новой зимней квартиры, в первых числах сентября, она выписала нас домой, — вспоминала Александра Ланская. — Осень выдалась чудная; помня докторския предписания, мать относилась бережно к своему здоровью, и все шло благополучно до ноября»{997}.
У Александра Пушкина родился сын, названный Александром.
В день крестин внука Наталья Николаевна, приехавшая к сыну в Московскую губернию, подарила Соне — своей невестке, золотую брошь и серьги с бриллиантами.
По дороге домой она сильно простудилась.
В этот день «в Петербурге на Екатерининском канале у Казанского моста в доме Белгарда» Наталья Николаевна скончалась.
Из воспоминаний Александры Петровны Ланской:
«…Тут родился у брата третий ребенок, но первый, желанный, сын, названный Александром, в честь деда и отца. Я уже упоминала о нежных, теплых отношениях, соединяющих ее с ним (Наталью Николаевну со старшим сыном. —
Переселившись в Москву, он, понятно, сильно желал, чтобы она приехала крестить внука и этого сознания было достаточно, чтобы все остальныя соображения разлетелись в прах.
Тщетно упрашивал ее отец, под гнетом смутнаго предчувствия, чтобы она ограничилась заочной ролью, — она настояла на своем намерении.
Накануне ея возвращения, в праздничной суматохе, позабыли истопить ея комнату, и этого было достаточно, чтобы она схватила насморк.
Путешествие довершило простуду.
Сутки она боролась с недугом: выехала со мною и сестрою по двум-трем официальным визитам, но по возвращении домой, когда она переодевалась, ее внезапно схватил сильнейший озноб. Ее так трясло, что зуб-на-зуб не попадал.
Обезсиленная, она слегла в постель. Призванный домашний доктор сосредоточенно покачал головою и отложил до следующего дня диагноз болезни.
Всю ночь она прометалась в жару, по временам вырывался невольный стон от острой боли при каждом дыхании. Сомнения более не могло быть. Она схватила бурное воспаление легких.
Несмотря на обычное самообладание, отец весь как-то содрогнулся; ужас надвигавшегося удара защемил его сердце, но минутная слабость исчезла под напором твердой воли скрыть от больной охватившую тревогу. <…>
Первые шесть дней она страдала безпрерывно, при полной ясности сознания.
Созванные доктора признали положение очень трудным, но не теряли еще надежду на благополучное разрешение воспалительнаго процесса. <…>
На утро надежды разсеялись. Громовым ударом поразил нас приговор, что не только дни, но, вероятно, и часы ея сочтены.
Телеграммами тотчас выписали Сашу из Москвы, Гришу из Михайловскаго[204], Машу из тульскаго имения (Федяшево, принадлежавшего ее мужу Л. Н. Гартунгу, где супруги проживали с 1864 г. —