чувствую себя неловко оттого, что не знаю здешних рангов и званий, а потому не могу соблюдать правила поведения в общении с разными людьми. И язык я пока знаю слишком плохо, чтобы спрашивать о столь сложных вещах. Не думаю, чтобы у господина Ши-ми был ранг выше моего, потому что на мои поклоны он всегда отвечает совершенно такими же; однако при случае мне бы хотелось это узнать. Надеюсь лишь, что его ранг по сравнению с моим не слишком низок.
И все же он так помог мне и помогать продолжает — теперь я понимаю, как нелегко пришлось бы мне без его помощи, — что, наверное, будь он даже чиновником самого низшего восемнадцатого ранга, в седьмой и последний раз провалившимся на экзамене по стихосложению, я все равно любил и уважал бы ею. В таком положении, в каком я очутился, неизбежно напрашивается мысль, что ранг и экзамен не всегда позволяют оценить человека по достоинству.
Но я еще не закончил описания здешней одежды, называемой Ко-тунь. После штанов, тонкой куртки и ленты из материи надевают еще плотную верхнюю куртку. Ноги же засовывают в маленькие шкатулки из возмутительно твердой кожи, снабженные завязками; ходить в них очень трудно. Поверх всего этого иногда — например, когда наступает вечер и становится холодно, а здесь это бывает даже летом, — надевают довольно длинную, тоже серую накидку, которая здесь заменяет плащ. Ощущение в таком полном облачении — как у запеленутого ребенка: пошевелиться почти невозможно. От нашей привычки прятать руки в рукава здесь приходится отказаться. Руки люди прячут в особые углубления, устроенные в самых неожиданных местах, — таких углублений на одежде довольно много. Но еще больше на Ко-туне пуговиц: их так много, что делается даже смешно. Целый ряд пуговок расположен прямо на срамной части. Очевидно, это какое-то местное суеверие, связанное с культом плодородия.
В таком виде я и хожу по здешним улицам. Приходится терпеть: ведь я прибыл наблюдать, а не быть предметом всеобщего любопытства. Тем более что и одетый в Ко-тунь я выгляжу еще слишком необычно.
Прежде чем продолжить описание событий первого дня, хочу поблагодарить тебя за твое доброе, хотя и краткое письмо. Правда, указанного тобой лана серебра я не нашел — вероятно, только бумага способна безболезненно преодолеть расстояние в тысячу лет. Так что в будущем тебе, видимо… (Странно, что, обращаясь к прошлому, я еще могу упоминать о «будущем»…) И потом, я пока не нуждаюсь в деньгах. Я отдал господину Ши-ми всего один из пятидесяти бывших при мне ланов серебра, и он обменял его на местные деньги (я полностью ему доверяю). На эти деньги он и купил для меня одежду Ко-тунь и целую кучу других вещей и потом показал, жестами — если я правильно истолковал их, — что денег осталось еще много. Единственное, что мне действительно нужно, это наша бумага, способная перенести путешествие длиной в тысячу лет, потому что письма выходят довольно длинными, и мои запасы уже заканчиваются. Так что в следующий раз пошли мне, если сможешь, кипу чистой бумаги.
В остальном же я рад, что моя дорогая Сяо-сяо жива и здорова. Мне было приятно узнать, что она обо мне скучает. С какой бы радостью я взял ее с собой в это путешествие; но для нее лучше все же было остаться дома. Это будущее «здесь» могло бы оказаться для нее губительным.
Но продолжу мое повествование. Я проснулся в своей тюремной камере от того, что некий сердитый, хотя и не умышлявший зла великан отворил дверь и подал мне завтрак на жалком, до неприличия безвкусно сделанном подносе. Попробовав немного темно-коричневой массы, состоявшей, по всей видимости, из плохо пропеченного и пересоленного теста (к жидкости в непрозрачном сосуде, страшно горячей и издававшей незнакомый запах, я из опасения за свою жизнь даже не притронулся), я вернул поднос тюремщику. Он погремел ключами, очевидно, подавая мне знак; я оделся и последовал за ним. Он долго вел меня по шумным, грязным и пахнущим все той же затхлостью коридорам, долго находиться в которых ни я, ни ты не смогли бы. Однако здешние люди, кажется, не обращают внимания на этот запах. О запахах в здешнем мире вообще можно было бы написать целую главу. Даже господин Ши-ми, по-моему, никогда не слышал о благовонных курениях. Меня ввели в довольно просторную комнату. Там сидел человек — да, настоящий человек, хотя и походивший лицом на здешних великанов. Но глаза у него были иные. Я сразу понял и, наверное, не ошибся, что это — здешний судья и мандарин высокого ранга. Вначале, когда меня еще только ввели, вид у него был такой же недоуменный, как и у всех прочих. Но что я мог поделать? Если бы перед нами, в наше славное время, освященное правлением всемилостивейшего и высокочтимейшего Сына Неба, предстал человек, прибывший, скажем, из эпохи династии Шан[9], он вряд ли бы показался нам более странным и диковинным, чем приезжий из далеких западных провинций, где говорят на своем языке и соблюдают незнакомые нам обычаи. Так и я для здешних жителей оказался странен и непривычен, как какое-нибудь чужеземное животное или скорее даже как редкостный минерал. Но мы хотя бы знаем о тех императорах и поэтах, которые были за много лет до нас. А здесь никто ничего не знает. Эти люди не только не знают своего прошлого, но, кажется, не подозревают даже, что у них
Счастливее ли чувствуют себя эти люди без прошлого или, наоборот, несчастнее, мне еще предстоит выяснить. Знание прошлого, конечно, тоже может быть в тягость. Просто мне трудно представить себе народ, живущий лишь сегодняшним днем и не помнящий имен предков. Итак, судья или придворный человек, к которому меня привели, тоже попытался поговорить со мной — и тоже безрезультатно. Я несколько раз указал на себя, сопровождая жесты легким поклоном в три восьмых — мне показалось, что ранг у него никак не может быть выше двенадцатого, — и произнес свое имя, медленно и разборчиво: «Гао-дай». Он понял, улыбнулся и записал мое имя на бумаге, лежавшей перед ним (пишут они совершенно непонятными значками, к тому же странным образом не вдоль листа, а поперек, слева направо). Однако потом, к моему величайшему разочарованию, он велел отвести меня обратно в тюремную камеру. Если до сих пор среди моих чувств преобладало любопытство, то теперь оно сменилось отчаянием. Вряд ли хоть один человек на свете когда-либо чувствовал себя таким одиноким, как я. Заброшенный куда- то за тысячу, а то и за десять тысяч лет от своего времени, беспомощный в этом неописуемом сумбуре! Смогу ли я когда-нибудь найти место перемещения? Без чужой помощи — вряд ли. Ведь я не знал даже, на какое расстояние от него увезла меня повозка Ma-шин… Кто скажет, больше ли оно десяти тысяч ли или меньше? Ведь я был без сознания. Нет, думал я тогда, мне никогда больше не найти точку перемещения, эту единственную ниточку, связывающую меня с давно ушедшей в прошлое родиной. Правда, до возвращения оставалось еще восемь месяцев, но как я отыщу туда дорогу — один, без чьей-либо помощи, в этом сумбурном, шумном, не понимающем меня мире сероликих, большеносых крабов? Отчаяние мое было безгранично. Я уже представлял себе, как, выпущенный из тюрьмы, брожу по этому неуютному миру в поисках нашего моста… И не успеваю найти его к назначенному времени… И навсегда остаюсь здесь, в непроницаемом тумане, навеки отрезанный от родины, ото всех, и от тебя, мой друг, и от детей, и от любимой моей Сяо-сяо… Умерших тысячу лет назад, так что даже — прости меня! — не только костей, но и памяти от них не осталось.
Так сидел я, совершенно потерянный, будто на узком мостике без перил, натянутом через пропасть, и вспоминал в тюремной камере стихи великого Линь Цун-Юаня, которых здешние жители, конечно, уже не помнят:
Но человеческое сердце способно выдержать многое. Проспал я часа два, возможно, три; затем дверь открылась, и в камеру, к моему изумлению, вошел тот самый судья и мандарин. Он запомнил мое имя и назвал его. «Хэ Гао-дай!» — сказал он: так принято здесь обращаться к особам высокого ранга