регулярно, все же не отказывается от них совсем, боясь утратить веру в себя. Все это очень странно и непонятно. Я вижу здесь сходство с запахом, который издают овцы, привлекая друг друга: без этого запаха нет стада.
Так или иначе, обычаю снежных купаний следуют почти все большеносые (я чуть не написал: снежноносые). Господину Ши-ми этот обычай тоже не чужд. Лишь вдовая госпожа матушка Ши-ми никуда не ездила. Она оставалась дома, то есть в квартире у господина Ши-ми. Но скоро и она уедет к себе на север. Тогда господин Ши-ми снова обратится ко мне с просьбой одолжить ему компас времени. Мне остается лишь дожидаться этого скрепя сердце. Все возможные причины отказа и проволочки я уже исчерпал.
По окончании поры снежных купаний Небесная Четверица друзей-музыкантов в виде исключения собралась не на четвертый, а на третий день семидневного периода Не Дэ-ляо. В этот раз к ним присоединился пятый музыкант, точнее, дама по имени Ло Го-вэнь. Играла она не на струнном инструменте, а на свирели или дудочке, похожей на наш куань. Звук у нее нежный, сладкий и приятный для уха. Они исполняли пьесу для пяти инструментов, сочиненную мастером, о котором я уже писал тебе: это Мо-цао, умерший совсем молодым. Не стану тратить восторженных слов на описание того впечатления, которое произвела на меня эта удивительная музыка, ибо его все равно не передать словами. В пьесе для Небесной Пятерицы мастера Мо-цао струнные инструменты как бы подчиняются куаню, следуя за ним по пути от мрачнейших глубин до самых светлых высот человеческого бытия. Для того, кто открывает для себя новый великолепный мир, как то произошло со мной много месяцев назад, когда я впервые проник в мир музыки большеносых, первое впечатление навсегда остается самым сильным. Если он продолжит изучение этого нового мира, что мне, как я льщу себя надеждой, также удалось, он будет открывать все новые его стороны, подчас весьма интересные, обогащаясь знаниями и опытом, но впечатлений, равных по силе тому, первому и, так сказать, девственному, ему уже не пережить никогда. Как мне хотелось бы снова
После музицирования мы, по обыкновению, какое-то время еще сидели и беседовали. Было это позавчера вечером; случилось так, что я сидел рядом с господином Дэ Хоу, и у нас с ним завязался разговор. Господин Дэ Хоу очень велик ростом и размером, но ум у него живой и подвижный. Мы говорили о том о сем и наконец перешли к искусству живописи. Мой собеседник вскоре заметил, что я почти ничего не знаю о живописи большеносых, и любезно пригласил меня на следующий день (то есть вчера) пойти посмотреть картины — у него, мол, как раз есть время.
Сначала я подумал, что он приглашает меня к себе во дворец, чтобы показать собственное собрание картин. Однако я ошибся. У самого господина Дэ Хоу нет ни дворца, ни собрания произведений живописи. Он привел меня в большое, даже огромное здание, доступ куда открыт всем желающим; государство нарочно разместило в нем собрание картин, статуй и разных других вещей, чтобы любой мог зайти и полюбоваться ими. Это изобретение показалось мне очень полезным; думаю, нам следовало бы перенять его — разумеется, в какой-то иной, более приемлемой для нас форме, однако сама по себе мысль подобного просвещения народа представляется мне весьма здравой. Впрочем, большеносые и эту свою идею, как водится, не продумали до конца. В здание с картинами сами большеносые почти не ходят. Так сказал господин Дэ Хоу, да я сам мог в этом убедиться, ибо в огромном здании мы с ним были почти совершенно одни. В Минхэне имеется даже несколько таких зданий, сообщил господин Дэ Хоу, как больших, так и маленьких. Однако горожане в них не заглядывают, ибо дело это сугубо добровольное и никакими обычаями не освященное. Зато жители Минхэня охотно посещают такие здания в других городах, куда приезжают по какому-либо иному делу, а люди из других городов считают своим долгом увидеть собрание картин Минхэня. Все это чрезвычайно странно. Я и в этот раз не хочу утомлять тебя (и самого себя) подробным описанием здания с картинами и самих картин; ограничусь лишь общим впечатлением, вынесенным мною оттуда.
Нельзя отрицать, что у большеносых имеется вполне определенная и даже, судя по всему, довольно давняя традиция живописного искусства. Однако живопись большеносых значительно уступает их музыке. Их картины грубы, чрезвычайно пестры и особо отличаются тем, что изображение заполняет весь отведенный ему холст или бумагу, вплоть до самого последнего уголка. И дело тут, очевидно, даже не в том, что большеносым жалко оставлять на картинах пустое место, а в их извечном стремлении охватить все. Чем бы они ни занимались, им всегда хочется объять все. Таким образом, живопись большеносых точнейшим образом отражает их действительную жизнь. У нас тоже встречаются люди, особенно из числа образованных, которым всегда хочется объять как можно больше; есть даже некоторые, желающие объять все, хотя у нас, кажется, даже дети знают, что
Да, мы тоже стремимся объять многое — не все, конечно, а лишь то, что можно назвать «объятным». Однако мы знаем, что даже объятного не объять простым замалевыванием холста. Мы знаем, что многие вещи (не только в живописи, но и в жизни) нельзя объять прямо: их можно и нужно обойти, оставив без подробного рассмотрения, иначе дальнейший путь будет невозможен. Вот этого-то большеносые и не умеют. Если сыграть по отдельности все звуки, содержащиеся в одном напеве, то напева не получится, хотя, казалось бы, это исполнение обнимает все содержание напева. Но такова уж сущность большеносых: они принимаются играть все подряд, а потом заявляют, что вполне довольны услышанным.
Впрочем, сказать, что картины большеносых не произвели на меня впечатления, было бы несправедливо. Точно из злорадной любви к чужим страданиям они во всех подробностях изображают страдания своего бога. Это очень бросается в глаза. На десятках и даже сотнях картин можно видеть, как его живьем приколачивают к деревянным перекладинам или как он уже висит на них. (Вообще разные несчастья и катастрофы, кровавые битвы, землетрясения, бури и тому подобные жуткие вещи составляют излюбленные предметы живописи большеносых.) Но тут уж ничего не поделаешь. Там была одна картина (они обычно пишут их на дереве или на туго натянутом холсте красками, разведенными на масле) мастера Ти Цзи-ань, очень большая, изображавшая, как несколько стражников издеваются над несчастным богом большеносых, водружая ему на голову терновый венец[73]. Несмотря на мрачное содержание, картина эта очень привлекла меня, ибо мастер Ти Цзи-ань — один из тех немногих (после него жил еще один, имя которого никак нельзя передать нашими иероглифами), кто, по-видимому, понял, что невыразимое можно выразить лишь путем умолчания. Я долго сидел перед этой картиной и вглядывался в нее. Мастер Ти Цзи-ань прожил больше девяноста лет (он жил около четырехсот лет назад). Эту картину, о терновом венце, он написал уже на закате жизни. Вероятно, этот простой принцип он открыл для себя лишь тогда. Но все равно это замечательно, и я, глядя на картину, почувствовал, что после этого ему стало тяжело жить в мире большеносых.
То же можно сказать и о другом мастере, который хотя и писал жуткие вещи, людей же предпочитал