Прошел год с того дня, когда отец был выслан из России. Его брак остался непризнанным. У его жены не было ни имени, ни титула. Но однажды, ближе к концу лета, после не известных нам обсуждений, дядя Сергей сказал, что мы можем поехать повидаться с отцом. Эта встреча должна была состояться в Баварии на вилле моей тети Марии, княгини Саксен-Кобургской.
Дмитрий и я уехали из Ильинского вместе с дядей, тетей и некоторыми другими сопровождающими, среди которых были мадемуазель Элен и генерал Лайминг.
Отец, как предварительно было условлено, беседовал с нами один. Он очень много говорил и обращался со мной почти как с равной себе, пользующейся его доверием. Но его рассеянный, озабоченный вид тронул меня до глубины сердца. Я решилась было спросить его о его жене, но какая-то необъяснимая робость удерживала меня. Наконец я собрала все свое мужество и, опустив глаза, произнесла тихим дрожащим голосом фразу, которую подготовила заранее.
Отец, который до той минуты ни разу не произнес в моем присутствии имя своей жены, был удивлен и явно тронут. Он поднялся, подошел ко мне и взял меня на руки. Эта маленькая сцена связала нас вместе навсегда. С того момента, несмотря на мой возраст, мы стали союзниками, почти сообщниками, и усилия дяди привязать меня к себе, отделить меня духовно и реально от моего собственного отца, не могли не потерпеть неудачу.
Братья обменялись мнениями по этому поводу во время нашего пребывания там, и их беседа закончилась, когда дядя, пожав плечами, заявил, что он считает себя обладателем всех прав, от которых отказался мой отец. Это была не пустая похвальба; он и в самом деле обладал полными правами опекуна и осуществлял эти права, не считаясь с желаниями моего отца ни по какому вопросу. И отец, хотя он очень тяжело страдал от такого положения вещей, был совершенно бессилен что-то изменить.
Наше временное пребывание в Тегернзее было чудесным, это было очаровательное место. Моя тетя, Мария Саксен-Кобургская, несмотря на резкую манеру общения, была человеком жизнерадостным, с ироничным характером. Она никогда не скрывала своего мнения и всегда говорила что думала, – это было редкостью среди нас. И хотя ее поддразнивали из-за горделивой манеры держаться, братья питали к ней большое уважение. Я до сих пор вспоминаю ее сидящей в большом кресле с каким-нибудь бесконечным вязаньем в руках и глядящей поверх очков на суету и интриги своего окружения. Она видела все и судила обо всем с какой-то невозмутимой насмешкой.
В начале зимы, когда мы устраивались в генерал-губернаторском дворце в Москве, отец письмом сообщил о рождении своей дочери Ирины. Позднее я узнала, что мой отец хотел, чтобы я была крестной матерью своей маленькой сводной сестры, но дядя, с которым он был обязан советоваться, не хотел об этом и слышать.
Той зимой мы обосновались в Москве, и для нас началась новая жизнь. Для меня и моего брата дядя собрал целый штат педагогов, а также пригласил священника, так как религиозное воспитание играло важную роль в формировании личностей великих князей.
Этот священник был стар. У него была желтая борода, и от его одежд исходил какой-то несвежий запах. Его принципы в точности совпадали с дядиными. Он был ярый монархист, представляющий Бога как абсолютного властелина Вселенной, и отождествлял религию с чем-то вроде жесткой бюрократии, контролирующей каждую мелочь в жизни.
Мы с Дмитрием сразу же невзлюбили его. Скучная и неприятная наружность, бесконечные однообразные уроки, гнусавый голос доводили нас до крайней неприязни, и через несколько месяцев мы почувствовали, что он невыносим.
Мы пожаловались дяде. Он строго отчитал нас за недостаток почтительности. Уроки продолжались. Наконец я дошла до крайности и пожаловалась в письме отцу. Результат этой переписки не был для меня благоприятен. Дядя позвал меня в свой кабинет, выразил недовольство моими действиями за его спиной и вновь сделал мне строгий выговор. И только после смерти дяди нас наконец избавили от этого бедного священника, который обладал над нами единственной властью – раздражать нас однообразными наставлениями, связанными с политической иерархией.
Дядя следил – или ему казалось, что он следит, – за нашим образованием. Он вникал в малейшие детали нашей повседневной жизни. Его любовь к нам, его желание помочь нельзя было отрицать. Но – увы! – его трогательные усилия часто оказывали на меня действие, абсолютно противоположное ожидаемому. Это был человек тяжелый в своих привязанностях и чрезвычайно ревнивый.
Та изоляция, в которой всегда жили мы с Дмитрием, теперь стала еще больше. Раз или два мадам Лайминг приходила лично просить дядиного разрешения отпустить нас к ним на ужин, но его согласие было столь нелюбезно, что она не осмеливалась больше обращаться к нему с такой просьбой. Постепенно мы становились все более и более отрезанными от мира и все более одинокими.
Глава 6
Тысяча девятьсот пятый год
Мне кажется, что тогда мир был озабочен политической ситуацией на Дальнем Востоке и вероятностью войны с Японией. Если нам и разрешали слушать подобные разговоры, то я об этом не помню. Но когда в конце января 1904 года война была на самом деле объявлена, мы отправились с дядей в Успенский собор Кремля, где я услышала «Те Деум». Мне до сих пор слышится голос архидьякона, глубокий и дрожащий от волнения, когда он читал в конце службы манифест.
Сначала война шла хорошо. Каждый день толпа москвичей приходила на площадь перед нашим дворцом с демонстрацией верноподданнических и патриотических чувств. В передних рядах люди несли флаги и портреты императора и императрицы. С непокрытыми головами народ пел национальный гимн, затем выкрикивали громкие приветствия и тихо уходили. Людям понравилось такое развлечение. Их воодушевление становилось все более и более шумным, и, заметив, что власти не стремятся утихомирить их проявления патриотизма, они в конце концов отказались покинуть площадь и разойтись. Их последнее сборище превратилось в нечто вроде вакханалии с массовым пьянством, которое закончилось тем, что они начали швырять бутылки и камни в наши окна. Пришлось вызвать полицию и выставить постовых вдоль тротуара, чтобы защитить вход в наш дворец. Тревожные крики и ворчание толпы проникало к нам в комнаты почти всю ту ночь.
С самого начала что-то словно подсказывало мне, что эти демонстрации могут плохо закончиться, и, несмотря на свои тринадцать лет, я высказала свое мнение другу моего дяди. Я добавила, что толпа использует свои патриотические чувства только как оправдание шумных перебранок и что, на мой взгляд, власти допускают ошибку, что не вмешиваются. Даже тогда я понимала, что толпой управляет свой собственный неясный инстинкт и она всегда опасна. Но мой слушатель никак не оценил мои размышления. Он был шокирован ими и немедленно донес о них дяде, который строго со мной поговорил.
В сущности, он сказал мне (и это было абсолютно серьезно), что глас народа – это глас Божий. Толпа, провозглашающая монархические лозунги, казалась ему и его окружению неким религиозным шествием. Я была виновна, по его словам, в недоверии к настроению толпы и в отсутствии уважения к традициям.
Этот случай заставил меня о многом подумать. В моей юной голове начали появляться мысли, которых у меня раньше никогда не было, и я смотрела вокруг с большим вниманием. Тревога проникла в мое сознание и оставила в нем свой отпечаток.
Война побудила окружающих меня людей к новой деятельности. Тетя организовывала в Москве госпитали. Она посылала на фронт полевые госпитали и подразделения медицинских сестер, создавала комитеты для вдов и сирот и открыла в Кремлевском дворце мастерскую, где городские дамы шили постельное белье и делали перевязочный материал для госпиталей. Эта мастерская быстро расширялась. Вскоре отдельные ее цеха заняли все залы дворца. Работа в этой мастерской была для меня одним из способов скрыться в воскресенье. После того как начали поступать раненые, тетя часто посещала их. Иногда она брала с собой меня. Мы проводили в госпиталях по полдня, разговаривая с больными.
К войне публика сначала отнеслась легко, отказываясь верить, что азиаты могут собрать дееспособную армию. Но когда прошло несколько месяцев, а наши войска не добились победы, война быстро стала непопулярной и недовольство стало всеобщим. Обязанности моего дяди увеличивались еще и еще, и мы видели, что он очень обеспокоен. Но нас, как всегда, оберегали от влияний внешнего мира, и политические разногласия не проникали в нашу классную комнату, в нашем присутствии не допускалось ведение никаких серьезных дискуссий. Однако некоторая тревога и нервозность носились в воздухе, но и это мы ощущали смутно, так как нас все время чем-нибудь занимали. Та зима 1904 года была последней, когда мои