венок из васильков. Отсюда ей видны были калитка парка и Рюденгорфская дорога, а сама она была скрыта тенью ветвей и хлебными стеблями.
Взглянув на дорогу, она увидела мчавшегося всадника. Доехав до ограды, он проворно соскочил на землю, привязал лошадь и хотел открыть калитку.
— Самуил! — крикнула Валерия.
Тот повернулся с удивлением, но не видя никого, хотел идти далее. Тогда она позвала его еще раз. Уловив направление голоса, он тотчас вышел на проезжую часть дороги и увидел Валерию, она сидела, улыбаясь, вся в цветах, и сама была похожа на василек.
— Ах, как вы хороши, дорогая моя,— воскликнул Самуил, садясь возле нее и поцелуем заглушая ее привет.— Я так счастлив, что вы тут ждете меня, и боялся все утро, что, поразмыслив, ваша гордость осудит вчерашний вечер, и вы не придете.
Молодая девушка покраснела.
— Какое вы составили обо мне понятие! Какая гордость может разлучить нас теперь, между нами все ясно, как июльское солнце! Я сожалею о том, что мы должны расстаться. Ах, зачем вы еще не крещены? Мы поехали бы вместе.
— Скоро, дорогая моя, я буду всецело ваш, и ничто более не разлучит нас; но если вы хотите, чтобы я был вполне счастлив, говорите мне «ты» теперь, когда мы здесь одни. Это слово из ваших уст будет для меня талисманом.
— Вы стали слишком требовательны и смелы со вчерашнего дня; если бы я не уезжала, то не согласилась бы, но сегодня я ни в чем не хочу тебе отказывать,— прошептала Валерия в смущении.
— Благодарю, благодарю! Сердце твое почувствовало, что никогда еще я так не нуждался в утешении; три недели я буду терпеть адские мучения ревности, знать, что ты в незнакомом мне обществе, окруженная блестящей молодежью, которая, конечно, будет ухаживать за тобой!.. Ты так обольстительно хороша, что нельзя видеть тебя и не любить. И все эти дни люди не будут знать, что ты невеста другого, которого никто не решится назвать...
Лицо Самуила мало-помалу хмурилось, глубокая печаль и горечь звучали в его голосе и странным огнем горели его черные глаза.
— Нет, нет, не ревнуй, Самуил, ты знаешь, что я люблю тебя. Кто же может вытеснить тебя из моего сердца? — утешала его Валерия.
Но видя его мрачность и задумчивость, она наклонилась и провела цветком по его щеке. Самуил глубоко вздохнул.
— Милая Валерия, я более тебя испытал пагубную силу светских предрассудков,— сказал он печально.— Ты сама, когда не знала, что я еврей, любезно отнеслась ко мне, пока Рудольф одним словом не заставил тебя измениться.
— Зачем ты мучаешь меня, да еще в такие минуты, когда я думала, что мы будем вполне счастливы! Я вижу, что ты не простил тех слов, которые мне внушала моя гордость и это служит тебе основанием бояться моей неверности! Но ты забываешь, жестокий человек, что в твоих руках честь моей семьи? Разве я полюбила бы тебя, если бы ты не отнесся ко мне враждебно и всеми способами заставил меня тебе покориться? Тем не менее, твоя пленница стала твоей союзницей.
— Не напоминай мне этого никогда, Валерия,— сказал молодой человек, тяжело дыша.— Ужасной угрозой я приковал к себе женщину, страшно любить и чувствовать, что тебя ненавидят, презирают. Я никогда не забуду кровного оскорбления, нанесенного мне тобой, когда ты мне сказала прямо в лицо, что мое происхождение внушает такое отвращение, которое не может уничтожить никакое крещение. Как же не бояться, что эти предрассудки и тзоя врожденная гордость не заставят тебя стыдиться за твой выбор? Свет не будет знать, что сперва ты хотела принести себя в жертву своей семье. Останешься ли ты тверда, если тебя будут окружать поклонением, если какой-нибудь гордый аристократ сложит к твоим ногам свою любовь и имя, достойное тебя? Поклянись мне остаться верной, несмотря на искушение, не красней за мое происхождение, а я буду спокоен и постараюсь подавить адское чувство ревности.
— Боже мой! Какой же клятвы ты хочешь от меня? — спросила Валерия в сильном смущении.
Самуил поднял глаза к солнцу, лучи его играли на траве у их ног.
— Взгляни. Это солнце озаряет равно всех людей, без различия расы и вероисповедания, оно создано богом, который — наш, равно как и ваш, и только люди жадные, гордые и завистливые, по своей взаимной ненависти, делят его, чтобы вернее разрушить гармонию природы, которой управляет единая воля. Валерия, этого единого бога я призываю в свидетели твоей клятвы, и если ты мне изменишь, пусть это солнце, озаряющее нас в эту минуту, будет тебе всегда живым упреком и осуждением твоего поступка.
Она слушала дрожа и бледнея.
— Жестоко с твоей стороны так мучить меня, но я клянусь остаться тебе верной, не стыдиться тебя, и если я изменю своему слову, пусть глаза мои больше не увидят солнечного света.
Последние слова ее были заглушены рыданиями. Слезы любимой женщины испугали и произвели сильное впечатление на Самуила, он побледнел и, упав на колени к ногам Валерии, покрывал поцелуями ее руки, просил у нее прощения, упрекал себя, что увлекся своими мрачными предчувствиями до того, что огорчил ее.
— Хочешь, чтоб я осталась? Я скажусь больной и не поеду на свадьбу, если это может тебя успокоить,— сказала она вдруг.
— Нет, нет. Теперь я прошу тебя ехать, забыть мою безумную ревность, и в доказательство твоего полного прощения взять вот это.
Самуил вынул из кармана красный сафьяновый бумажник и подал его невесте.
— Что это значит? Что в этом бумажнике? — спросила с удивлением молодая девушка.
— Это значит, что я хочу, чтобы ты была весела, чтобы никакая мучительная забота относительно твоего отца и брата тебя не тревожила. В этом бумажнике все их обязательства, они мне больше не нужны, так как ты отдала мне свое сердце.
— Возьми их назад, умоляю тебя, отдай их после отцу, как было условлено,— сказала Валерия, бледнея от волнения.
— Нет, любовь не нуждается в материальных оковах, и меня ужасает мысль, что ты все еще находишься под гнетом твоего самопожертвования. Ты поклялась мне в верности, и я верю тебе, как самому себе. К чему же эти бумаги? У меня было желание приобрести тебя, а гибели твоих родных я не хотел; я стану спокойнее, сильнее, когда у меня не будет против тебя иного оружия, кроме твоей любви, иного ручательства, кроме твоего честного сердца.
Побежденная, растроганная этой слепой верой и беспредельной нежностью, отражавшейся в глазах Самуила, все еще стоявшего перед ней на коленях, Валерия обвила руками его шею и прошептала взволнованным голосом;
— Я беру эти бумаги, но не уничтожу их, всю жизнь я буду их беречь в память этой минуты, когда ты ответил на наши оскорбления и презрение своим великодушным доверием.
— Что говорить об оскорблениях? Все забыто, все сглажено этой минутой, минутой невыразимого счастья,— сказал Самуил, прижимая ее к сердцу и целуя ее пушистые волосы.
Настало короткое молчание. Оба они верили, что достигли совершенного счастья, фата-морганы ослепленного сердца человека, который воображает, что может нащупать то, что видит глаз, а между тем это лишь неуловимый призрак...
Заметив, что Валерия дрожит, Самуил поборол волновавшие его чувства и, сев рядом, весело сказал:
— Когда ты вернешься обратно, мы непременно должны встретиться в этом же месте. Я не предполагал, что эта проселочная дорога внушит мне такое почтение; но теперь каждый раз, когда я буду в Рюденгорфе, я обязательно стану ее посещать. Дай мне на память эту гирлянду васильков, которая так идет тебе, или подожди немного, это будет еще лучше.
Он вынул из кармана записную книжку и карандаш, попросил ее не шевелиться и через несколько минут показал ей эскиз, прекрасно удавшийся.
— С этого я сделаю твой портрет масляными красками,— сказал он улыбаясь.— Время пройдет скорее, когда у меня перед глазами будет всегда твой чудный образ.