– Долго ж ему так жрать-то, ведь одно страшилище жрет, как вся Красная армия, - всякий раз горько жаловался он.
Но Лева не думал о несправедливости распоряжения, в силу которого нетрудовой хищник объедал сражающийся волжский фронт. С первых же дней жизни на Оружейном его волновал только хозяин пузатого, пыльного дома - потому что хозяин там все-таки был, и он должен был вот-вот возвратиться.
Она показала Леве портрет мужа дня через три, когда ему стало казаться, что они вообще больше не встретятся в большом доме и не разговорятся. Но лучше бы он не смотрел. Офицер на карточке выглядел до того гордым, что в его превосходящей надменности виднелось даже некоторое великодушие, снисхождение сильного. Выражение этой великодушной силы подавило Леву больше, чем вокзальная злоба, больше, чем равнодушие петроградской секретарши или высокомерие университетских докторов.
– Я-то хозяин, а не вселенный по уплотнению, но это ничего, это все пустяки, - словно бы говорил ему этот взгляд.
– Когда вышли все средства, я вынуждена была продавать мебель, - рыжие волосы были аккуратно убраны, и в ее голосе тоже не было ни одной лишней, небрежной ноты. - Но теперь, когда прошли все офицерские регистрации, он вернется, и - она уверенно улыбнулась, - у нас все наладится.
Вернувшись к себе, Лева пытался читать. Открыв «Женщину и социализм» на первом попавшемся месте, он с усилием перевел глаза на лист и прочел:
«Жена сидит дома, и в ней кипит злоба; она должна работать, как вьючное животное, для нее нет ни отдыха, ни передышки; муж все же пользуется, как может, свободой, которую ему, как мужчине, дал случай. Таким образом появляется раздор.»
Из открытых окон на него шел влажный воздух апрельского сада.
Как она сказала? - он приедет, и у нас все наладится. Это он всему здесь хозяин, ему, этому неведомому, властному человеку, принадлежало все - и она сама, и дом этот, да и вся Москва были его собственностью, его родным, изначальным владением, в котором от Левы было только зеленое пальто, Московский Совет с заседающими стариками, ежедневные пятнадцать фунтов говядины, и еще Август Бебель, многословный Бебель, который его обманул.
Он приедет, и у них все наладится: где здесь кипящая злоба, где здесь раздор?
Но самая важная мысль была другая. Она говорила, что вернуться можно, потому что регистрации кончились. Муж должен приехать 16-го - так значит, 15-го днем он пойдет и сообщит об этом.
IV.
Бессилие и растерянность, не покидавшие Леву с самого парохода, исчезли, и целыми днями в уме лихорадочно повторялась одна и та же картина. Днем - допустим, часа в три - он выйдет из дому и дойдет до Скобелевской площади. На пути нужно вспоминать о чем-нибудь постороннем. Подходя, смотреть на саблю в каменной руке генерала. Подъезд, кабинет.
Вы по какому делу? Я хотел бы передать сведения. О чем идет речь? О скрывающемся реакционере. Куда его отправят? Нужно будет заполнить бумагу или достаточно рассказать?
Какой-то частью своего ожесточенного воображения Лева чувствовал, что после того, как эта бумага будет заполнена, случится нечто непоправимое, чего лучше бы не допускать ни в каком случае - но отомстить этому снисходительному выражению лица на фотографии нужно было прямо сейчас, немедленно, и он жалел только о том, что 15-е все никак не наступало, и приходилось снова и снова разыгрывать уничтожающую сцену в уме, вместо того, чтобы уже сдать этого самонадеянного Одиссея советским старикам или кому они скажут. В Нью-Йорке, у метро, Леву вечно хватала полиция. Кто забирает здесь реакционеров, пролетарии с Божедомки? Так пусть заберут. Скормить его льву, наконец, как того требовал Зиновьев.
Ее муж считает, что он хозяин; приедет, она будет любить его, а он станет «налаживать». Нет уж, пусть сидит арестованный, мясо в мешке, о судьбе которого выйдет распоряжение. А ее - арестуют с ним вместе? Верить в это Леве не хотелось, но и не требовалось - дальше того момента, когда он войдет и скажет, воображение не заходило, и думать об этом тоже было нельзя. Дальше просто ничего не было.
Плохо только, что они наверняка заставят сидеть и ждать на диване. Вот если бы сразу сказать и освободиться.
Четырнадцатого апреля, еще до того, как стемнело, к нему постучали.
– Вы говорили мне, что занимаетесь командировками для зоосада, и мне понадобится ваша помощь, - видно было, что никакие уклончивые маневры не требуются. Ей никто и ни в чем не отказывал. Только бы она еще постояла на месте, говорила бы о чем-нибудь, и не уходила.
– Не могли бы вы, Лев…
– Григорьевич.
– Не могли бы вы, Лев Григорьевич, сделать пропуск для моего мужа, под видом ваших поездок? Ему нужно будет уехать тайно, по железной дороге, нужны документы, а их у нас нет. Мы будем вам очень признательны. Дело срочное.
– Но ведь он еще не приехал, и будет только послезавтра, куда же вам торопиться? - сказал Лева, просто чтобы сказать что-нибудь, а не молчать.
Она посмотрела на него, как на ребенка.
– Он уже здесь, - и оглянулась, довольно улыбаясь.
В этот момент в комнату, пригнувшись, вошел человек в шинели со срезанными погонами и подал ему руку. Он был выше Левы на две головы и заметно отличался от собственной фотокарточки. Его гладкое лицо и брезгливые, обращенные куда-то мимо уплотнившего собой дом жильца глаза не выдавали никаких признаков великодушия или снисходительности. В них было одно только холодное нетерпение. Теперь Лева понял, что ошибся, когда решил, что Володарский похож на полицейского. На полицейского был похож его новый домохозяин.
Должно быть, они представляли собой странное зрелище, эти двое, медленно подходившие к площади. Один, высокий и складный, шагал так уверенно, как будто бы направлялся проверить двери и ставни в собственном доме. Другой - маленький, лохматый, тщедушный, - шел чуть позади, разглядывая дорогу, то и дело пошатываясь и спотыкаясь. Можно было подумать, что ведут арестанта, но какой арест без оружия? И почему заключенный выглядит куда спокойнее собственного конвоира?
На протяжении всего этого бесконечного пути, состоящего из трех площадей и двух улиц, Лева, как некогда в Петрограде, репетировал свою речь перед ответственными революционерами. Вдохновляясь примером великого… обнаружив затаившегося в подполье врага… помня о классовой бдительности…
Помня о классовой бдительности, он едва не налетел на охрану, стоявшую к нему спиной у входа в Моссовет.
– Куда прешь, деревня, - беззлобно бросил ему парень, опекавший тяжелый, похожий на громадного жука пулемет.
Впервые в жизни Леву кто-то обозвал деревней - но ситуация не располагала рассказам о том, кто он и откуда приехал.
Поднимаясь вместе с терпеливо молчавшим офицером по заплеванной лестнице на второй этаж, Лева неотрывно смотрел на него. Похоже, у того не было ни малейших сомнений в успешном финале их долгой прогулки.
Почему он привык решать все за всех, а за меня вечно решают другие? Даже сейчас, когда он весь в моей власти, ему не приходит в голову подольститься ко мне или заволноваться - он думает, что все может быть только так, как он хочет. А я сообщу о нем - но и тогда его судьба уйдет от меня в чьи-то руки. Единственный случай, единственный тайный момент, когда хозяином жизни, и его, и жены, тем, кто на самом деле может что-то «наладить», остаюсь один я, - закончится вон у того кабинета. Еще десять минут ожидания на диване, и точно закончится. Или - у них все и вправду наладится?
Но ведь он никогда не узнает, что так за него решил я. И она не узнает.
Оказавшись перед столом, за которым сидел очередной революционный старик, на этот раз уже лысый и при галстуке, Лева не стал повторять одними губами заученные фразы, но коротко и как можно более