судьба бедного неудавшегося литератора, чья муза «испокон веку сидела на чердаке голодная», вынужденного заниматься поденной литературной работой и погибающего в больнице от

1 В журнальном варианте роман имел подзаголовок: «Из записок неудав шегося литератора».

чахотки; и его переживания по поводу первого шумного успе ха, и честолюбивые мечтания о славном литературном попри ще, и литературный быт, и психология творчества, и нравы издателей-наживал. «Писательство» Ивана Петровича в рома не Достоевского не номинально и не формально. Его читате лями оказываются едва ли не все персонажи романа: первое произведение Ивана Петровича обсуждают в семье Ихменевых, исподтишка читает Нелли, рассказывает о своих впечатле ниях князь Валковский. Маслобоев покупает книги Ивана Петровича для сожительницы; старик Ихменев называет его гордым именем — русский литератор, о нем и его романе гово рят в салонах, пишут в журналах. Образы, созданные писате лем Иваном Петровичем, отрывки из его сочинений то и дело мелькают в сценах и диалогах. В «Униженных и оскорблен ных» Достоевский создает не только образ честного сочини теля, но и образ его человеческого окружения; жизнь героя- писателя воспроизводится во всех ее бытовых, личных и соци альных связях, со всеми страстями и страданиями, мечтами и соблазнами, которым суждено будет стать источником новых замыслов. Неудачнику Ивану Петровичу ведомо особое сча стье, дан особый дар: видеть жизнь глазами художника — сю¬ жетно и сценарно, ощущать потребность творчества: «Хочу теперь все записать, и, если б я не изобрел себе этого занятия, мне кажется, я бы умер с тоски». Мотивы обращения к сочинительству — не пустые мечта ния и не горячка честолюбия: они глубоко человечны и по- настоящему профессиональны. «Все эти прошедшие впечат ления волнуют меня иногда до боли, до муки. Под пером они примут характер более стройный… Один механизм письма чего стоит: он успокоит, расхолодит, расше велит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и больные мечты в дело, в занятие…». Принципиально важно, что эта запись сделана человеком, находящимся не на гребне славы, не на волне успеха, а на поро ге смерти — больным, обреченным. И сделана уже после всего пережитого, которое «кончилось тем, что я — вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру. И коли скоро умру, то к че му бы, кажется, и писать записки?». Писатель Иван Петрович первым из сочинителей Достоевского осуществил и выразил заветное: оказавшись в гибели, он взялся за перо, твердо веря, что работа его вынесет. Каждый новый образ сочинителя в художественном мире Достоевского — это не просто обращение писателя к испы-

танной повествовательной форме, к излюбленному приему. Это исследование — всякий раз с иными исходными данными — взаимоотношений человека и слова, поиск возможностей их творческого союза. Александр Петрович Горянчиков, вымышленный автор «Записок из Мертвого дома», по уже сложившейся традиции привычно воспринимается как образ сугубо условный — оче редная маска-посредник (4, 289). Но авторство, даже если оно принадлежит вымышленному лицу, не может не касаться его внутренней художественной логики, его тайных пружин, как не может оно быть нейтральным и для понимания реального человека. Тот факт, что Горянчиков, убийца своей жены, десять лет отбывший на каторге, обратился к литературным занятиям, «припоминанию и записыванию», не могло, по мысли До стоевского, не отразиться на содержании его «записок», оста вить неколебимой его совесть. На творческую историю «записок» Горянчикова проли вает свет маленький, но выразительный штрих. Найденная после смерти автора «записок» рукопись обнаруживала одну очень странную особенность: описание, хотя и бессвязное, десятилетней каторжной жизни, вынесенной Александром Петровичем, местами «прерывалось какою-то другою повестью, какими-то странными, ужасными воспоми наниями, набросанными неровно, судорожно, как будто по какому-то принуждению». Бывший каторжник Го- рянчиков писал, таким образом, две повести: первую из них (о Мертвом доме) он как бы делил с Достоевским — это были их «общие» воспоминания. Но вторая принадлежала только ему одному, освещая ту «точку безумия», к которой никто, кроме него, не имел никакого отношения. «Вторая повесть», воспроизводившая глубоко личные, интимные переживания Горянчикова, документально подтверждала его реально-худо- жественное, а не условно-формальное бытие. Она проводила резкую черту между рассказчиком-воспоминателем «Мертво го дома» и его действительным автором и мотивировала то со стояние ума и души, при котором каторжник-убийца мог со спокойной совестью писать «этнографические» записки. В не ровных и судорожных строках «второй повести» Горянчиков, предаваясь тяжелым, мучительным воспоминаниям, испове довался в своем грехе. Заставляя себя вспоминать страш ные эпизоды прошлого, принуждая себя к исповеди и к «текстуальной» работе над ней, Горянчиков, может быть, смутно надеялся искупить грех, найти успокоение и душевное

исцеление, обрести нравственную опору. В «Записках из Мертвого дома» желание сочинителя обратить больные мечты в дело, в занятие стало категорическим императивом.

ПРАВО НА ПАМЯТЬ («ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ») Итак, литературное дело, писательское занятие, обращен ные в творческую работу над словом («слог формируется»), были для героев-сочинителей если не победным, то во всяком случае единственным шансом — той жизнеустроительной си лой, которая способна «вытащить», морально поддержать, наладить человека. Литераторство спасало от обывательской трясины, духовного застоя, житейской спячки, помогало в бо лезни, одиночестве, поддерживало в минуты отчаяния, нако нец, просто утешало, очищало, облагораживало — людей, так сказать, положительного нравственного потенциала. Задуманные вскоре после «Записок из Мертвого дома» и «Униженных и оскорбленных» «Записки из подполья» с вы мышленным сочинителем записок — Подпольным — должны были со всей серьезностью поставить вопрос: как служит и мо жет служить слово герою с сознанием искаженным и изуродо ванным. Раскрывая сущность образа Подпольного, Достоевский впоследствии писал: «Я горжусь, что впервые вывел настояще го человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Только я один вывел тра гизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в созна нии лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться». Далее Достоевский размышлял: «Бол конский исправился при виде того, как отрезали ногу у Ана толя, и мы все плакали над этим исправлением, но настоящий подпольный не исправился бы…» Но вот главная проблема: «Что может поддерживать исправляющих- ся? Награда, вера? Награды — не от кого, веры — не в кого! Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убий ство). Тайна» (16, 329–330). И все-таки в «Записках из подполья» Достоевский сделал мощную попытку приблизиться к этой тайне. «Записки» зафиксировали состояние души Подпольного в острый и переломный момент его идейно-нравственного раз вития, этапы которого точно соотносятся с началом работы героя над рукописью. Сорок лет жизни Подпольного, бездарно истраченных,

нравственная инерция и крайний индивидуализм в какой-то момент его жизни начинают осознаваться особенно болезнен но и напряженно. В осмысление перемен, происходящих с ним, Подпольный вносит четкие временные акценты: «Я сам толь ко недавно решился припомнить иные мои прежние при ключения, а до сих пор всегда обходил их, даже с каким- то беспокойством». Переворот, поистине революционный, происшедший в сознании Подпольного, связан прежде всего с возвращением памяти — запрет на нее, длившийся много лет и ревностно охранявшийся, снимался, а воспоминания требо вали выхода, бередили ум и совесть, побуждали к делу. Дело не замедлило появиться. Между моментом «припоминания» и моментом «дела» про ходит действительно очень немного времени. «Теперь же, когда я не только припоминаю, но даже решился записывать, теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?» Переход от «только припоминания» к «еще и записыванию» и испытание себя «всей правдой», эта «фанта зия», которую Подпольный намерен во что бы то ни стало осу ществить, — замысел поистине грандиозный для личности его уровня, капитальный сдвиг. Не рассчитывая особенно на чи тателей, на публику, откровенно стесняясь возможности кон такта с ней, Подпольный тем не менее задается вопросом: «для чего, зачем собственно я хочу писать? Если не для публики, так ведь можно бы и так, мысленно все припомнить, не перево дя на бумагу?» Однако разницу между мысленным отчетом (работой памяти) и письменным (работой над словом) Под польный отчетливо сознает и предельно ясно формулирует. Первое: «…на бумаге оно выйдет как-то торжественнее. В этом есть что-то внушающее, суда больше над собой будет, слогу прибавится». Второе: «Кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегче ние. Вот нынче, например, меня особенно мучит одно давниш нее воспоминание… Я почему-то верю, что если я его запишу, то оно и отвяжется. Отчего же не испробовать?» И, нако нец, третье: «…мне скучно, а я постоянно ничего не делаю. Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается. Ну вот шанс по крайней мере». Возрожденная память, возвращавшая человеку его прош лое, давала ему нравственный ориентир для праведного суда над собой. Право на память побуждало к слову; слово «всей правды» требовало неустанной работы, работа же, претворяя

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату