торики: «Считает ли он правильным постановление Баталь онного Комитета Измайловского полка? Согласен ли он с тем, что Россия должна бросать в ненасытную пасть войны лучшие

куски своего сердца, — своих художников, своих талантли вых людей? И — с чем мы будем жить, израсходовав свой лучший мозг?» Вся публицистика Горького этого периода — это отчаян ный крик, страшная боль, смертельная тоска — не по уби тому старому, а по убиваемому новому. И этот крик, и эти боль и тоска адресованы в первую очередь к человеку, став шему материалом для эксперимента. Может ли он переделать ся вдруг, разом? Правда ли, что если «разом», то из «ангельского» дела будет «бесовское»? «Достоевские» вопросы, поставленные почти полвека на зад, проходят и на глазах Горького через суровые, кровавые испытания — пытку огнем и мечом. «Все совершится топором и грабежом, — предостерегает своего сына Петра Степановича Степан Трофимович Вер ховенский на страницах подготовительных материалов к «Бесам». — Неужели же вы не видите, что подобное перерож дение человека, какое вы предлагаете, и лично, и общественно не может совершиться так легко и скоро, как вы уверены… Так медленно на практике организуется и устраивается такая насущная потребность каждого человека!.. А если это только веками может создаться, то как можете вы брать на себя создать это в несколько дней (как вы буквально выражаетесь сами)? Итак, не легкомысленны ли вы и какую ответствен ность берете вы на себя за потоки крови, которые вы хотите пролить?» (11, 103–104). Буквально те же вопросы, в тех же словах и интонациях, с той же страстью и энергией, задает спустя пятьдесят лет Горький — но уже не воображаемой, а реальной революции, и не в споре с персонажами чужого романа, а в публичном обращении к реальным ее деятелям. Думал ли он, что загово рит когда-нибудь языком Шатова, что словами Достоевского будет опровергать «принцип топора»? В разгар революции, в тот, может быть, самый драматич ный ее этап между Февралем и Октябрем, в июле 1917-го, Горький, знаток и певец народной жизни, с ужасом и почти с отвращением сознает: этот «свободный» русский народ, который «отрекался от старого мира» и отрясал «его прах» с ног своих, этот самый народ, эти толпы людей устраивают публичные отвратительные по жестокости самосуды, «грабят винные погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки осколками стекла и точно свиньи валяются в грязи, в крови». Революция — ее хаос, случайности и закономерности, ее

коварные повороты — убеждают Горького: в два месяца не переродишься; «этот народ должен много потрудиться для того, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства, этот народ должен быть прокален и очищен от рабства, вскормленного в нем, медленным огнем культуры». Горький ставит перед собой вопросы чест ные и мужественные: Что же нового дает революция? Как изменяет она звериный русский быт? Много ли света вносит она во тьму народной жизни? Пролетариат у власти, он полу чил возможность свободного творчества, но в чем выражается это творчество? Анализ «революционного творчества масс», проделан ный Горьким, беспощадно правдив: «Во время винных погромов людей пристреливают, как бешеных волков, постепенно приучая к спокой ному истреблению ближнего»; «Развивается воровство, растут грабежи, бесстыдники упражняются во взяточничестве так же ловко, как делали это чиновники царской власти»; «Темные люди, собравшись вокруг Смольного, пытаются шантажировать запуганного обывателя»; «Грубость представителей «правительства народных ко миссаров» вызывает общие нарекания, и они — справед ливы»; «Разная мелкая сошка, наслаждаясь властью, относится к гражданину как к побежденному, т. е. так же, как относилась к нему полиция царя»; «Орут на всех, орут как будочники в Конотопе или Чух- ломе. Все это творится от имени «пролетариата» и во имя «социальной революции», и все это является торжеством зве риного быта, развитием той азиатчины, которая гноит нас… Нет, — в этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социа листической психологии»; «Бесшабашная демагогия людей, «углубляющих» рево люцию, дает свои плоды, явно гибельные для наиболее созна тельных и культурных представителей социальных интересов рабочего класса. Уже на фабриках и заводах постепенно начинается злая борьба чернорабочих с рабочими квалифи цированными; чернорабочие начинают утверждать, что сле сари, токари, литейщики и т. д. суть «буржуи»; «Революция всё углубляется во славу людей, производящих опыт над живым телом рабочего народа»;

«…в тюрьмах голодают тысячи, — да, тысячи! — рабочих и солдат». И Горький вынужден констатировать: пролетариат ничего и никого не победил. Идеи не побеждают приемами физи ческого насилия. Пролетариат не победил — по всей стране идет междоусобная бойня, убивают друга друга сотни и тыся чи людей. Горький вынужден признаться самому себе: «Всего больше меня и поражает, и пугает то, что революция не несет в себе признаков духовного возрождения человека, не делает людей честнее, прямодушнее, не повышает их самооценки и моральной оценки их труда». И отсюда поистине горький, безутешный вывод: «совершилось только перемещение физи ческой силы». Перемещение силы, совершенное насилием, как и само насилие во всех его вариантах, причинах и следствиях, — лейтмотив публицистики Горького, в разгар революции и меж доусобной вражды обнаружившего, что он, критик «непро тивленцев», проповедник «активного отношения к жизни», не может, не хочет, не должен принять и признать правоту тех, кто осуществил насилие. «Третий год мы живем в кровавом кошмаре и — озверели, обезумели. Искусство возбуждает жажду крови, убийства, разрушения; нация, изнасилованная милитаризмом, покорно служит массовому уничтожению людей. Эта война — само убийство Европы!» — такой диагноз ставит Горький в апреле 1917 года. Менее чем через год, в январе 1918-го, уже вкусив первые плоды революции, Горький видит, кто и как воспользовался всеобщим озверением и озлоблением, почему лозунги социаль ной революции измученный народ переводит на свой язык всего несколькими словами: громи, разрушай, грабь… В совре менных условиях русской жизни нет места для социальной революции, «ибо нельзя же, по щучьему веленью, сделать социалистами 85 % крестьянского населения страны, среди которого несколько десятком миллионов инородцев-кочев- ников». Народ и власть одинаково воспитаны и одинаково испор чены насилием и убийствами. Атмосфера безнаказанных пре ступлений рождает, как пишет Горький, арифметику безумия и трусости: «За каждую нашу голову мы возьмем по сотне голов буржуазии». Дикие русские люди, развращенные и изму ченные старой властью, — к ним обращается Горький и настой чиво твердит: да, убить проще, чем убедить; но очни тесь, одумайтесь, оглянитесь, и вы поймете, что в вас, в вашем

реве и стоне звучит кровавая отрыжка старины. «Перевешать, перестрелять, уничтожить!», «Перебить, перевешать, расстре лять» — вот язык революции, которым овладевают в совер шенстве народ и даже его слабая половина — женщины. И Горький вновь и вновь повторяет: «Не надо закрывать глаза на то, что теперь, когда «народ» завоевал право физи ческого насилия над человеком, — он стал мучителем не менее зверским и жестоким, чем его бывшие мучители»; «И вот теперь этим людям, воспитанным истязаниями, как бы дано право свободно истязать друг друга. Они пользуются своим «правом» с явным сладострастием, с невероятной жестокостью». Горький, учась у практики, у реального опыта, будто зано во открывает те психологические черты революции, которые исчерпывающе и бесстрашно показаны в «Бесах». Освобож дение и новое порабощение, переплетенные в революции, без граничная свобода и безграничный деспотизм, идущие рука об руку вначале и резко дифференцирующиеся затем — кому только свобода, а кому только деспотизм, — эти почти мате матические истины, добытые Достоевским, осваиваются Горь ким в ходе самого гигантского исторического эксперимента. Горький оказался свидетелем, очевидцем: он увидел и понял то, о чем предостерегал Достоевский. Психологическая механика революции действительно сводится к стремлению бывших рабов стать деспотами, бывших обиженных — обид чиками, бывших несчастных и страждущих — мучителями и истязателями. «Революция — жестока и безнравственна, она ступает по трупам и купается в крови, она предпочитает мучительство, издевательство, потому что совершается теми, кого мучили и над кем издевались, — писал исследователь Достоевского и современник Горького в 1921 году. — Револю ция дело униженных и оскорбленных, в душе которых накап ливается, как пар в закрытом котле, разрушительная жажда мести, жажда унизить и оскорбить. Мы привыкли видеть униженных и оскорбленных жалкими и не подозревали, что в них есть много страшного. В революции и обнаруживается во всей силе то страшное, что заключено в психике угнетен ных и оскорбленных в виде потенции. Революция несет с собой ужас, террор, деспотизм, потому что те, кого держали под страхом и в покорности, хотят внушить страх и покорность, стремятся стать деспотами и террористами» 1. Однако Горький открывает в революции не только пред-

1 Переверзев В. Достоевский и революция. — «Печать и революция», 1921, № 3, с. 6.

восхищенный Достоевским деспотизм полуграмотной массы над угнетенной личностью. Вслед за

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату