25 января 1929 года в письме к сестре он набросал такой — беглый, но выразительный — его портрет:
> Раз уж взявшись за перо, хочу рассказать тебе о Пильняке... Ты, вероятно, знаешь, что в числе четырех-пяти наших писателей у него — мировое имя, что он переведен на много языков и, может быть, даже видела или могла видеть в витрине «Das nackte Jahr»... Мы часто ездим к нему в Петровский парк, где у него чудесный небольшой коттедж, великолепный дог, привезенный из Египта, хороший подбор старинных книг, мебель красного дерева...
И вот перед этим обладателем чудесного коттеджа, великолепного дога, привезенного из Египта, старинных книг и мебели красного дерева он мечет бисер, распинается, сбивчиво оправдываясь и стараясь уверить его, что и он тоже «мерится пятилеткой», и «счастье сотен тысяч» ему тоже ближе «пустого счастья ста».
Один из самых внимательных и вдумчивых исследователей творчества Пастернака, тоже обративший внимание на эту странность, замечает, что она будто бы —
> ...становится понятной, когда мы приурочиваем полемический его (стихотворения. —
Имеется в виду появившийся 14 декабря 1930 года на страницах «Известий» фельетон, которым Пильняк откликнулся на проходивший в то время «процесс Промпартии».
Сейчас уже доподлинно известно, что никакой «Промпартии» никогда не существовало, что один из главных «заговорщиков» Н.К. Рамзин сотрудничал с ОГПУ задолго до начала процесса и помог следствию получить «чистосердечные признания» от других обвиняемых.
В то время, разумеется, все это было еще далеко не так ясно. Но у такого человека, как Пильняк, не могло быть сомнений, что обвинение старых русских инженеров в сотрудничестве с западными разведками — чистая липа.
Это, однако, не помешало ему выступить с гневным осуждением Рамзина и его подельников:
> ...сотня фабрикантов и тысяча помещиков стали б хозяевами русских мужиков и рабочих, а Рамзин был у них премьер-лакеем, — для того чтобы, в свою очередь, эти фабриканты и помещики стали б во вселакейскую цепь к Пуанкаре.
Я, пишущий эти строки, — интеллигент и не публицист. Я взялся сейчас за перо потому, что мне с очевиднейшей ясностью видны пути истории и пути русской интеллигенции: или во вселакейский мрак к Рамзину, или с революцией, с пролетариатом, с историей.
Интеллигенция, знайте, что бы ни было — будущее у социализма, будущее у СССР, будущее у нас!
Нет, не может такого быть, чтобы «полемический подтекст» пронзительного, из самой души вылившегося стихотворения Пастернака был нацелен в этот насквозь лживый, сервильный, холуйский фельетон Пильняка!
А между тем этот «полемический подтекст» (и даже не подтекст, а текст) своего стихотворения поэт все-таки адресовал не кому-нибудь, а именно Пильняку...
Некоторый свет на эту загадку проливает реплика, вскользь брошенная о Пильняке Зинаидой Николаевной Пастернак в книге ее воспоминаний:
> ...я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя.
Был ли Борис Андреевич искренен, упрекая Бориса Леонидовича за то, что тот «ничего не пишет для народа»? Или и в этом случае тоже выполнял роль «агента влияния»?
Кто может ответить на этот вопрос!
Могло быть и то и другое.
Его «кураторы» (а таковые наверняка у него были) могли ему посоветовать: скажи, мол, своему дружку-небожителю, что пора бы ему уже спуститься с неба на землю. Не вечно же там, наверху, будут терпеть его «небожительство».
Но мог он и вполне искренне убеждать Пастернака, что тот должен писать для народа.
Скорее же всего в этих его разговорах с другом проявлялся случай того загадочного психологического феномена, который Оруэлл в знаменитом своем романе именует
> Двоемыслие — это способность придерживаться двух взаимоисключающих мнений и верить в оба.
Так или иначе, но стихотворение Пастернака, надо думать, было спровоцировано именно вот этими разговорами Пильняка, которые так не нравились Зинаиде Николаевне.
А теперь раздвинем границы этой цитаты из книги ее воспоминаний:
> 24 октября 1936 года мы праздновали мои именины у нас на даче. Собралось много гостей — приехали из города Асмусы, грузины, Сельвинские. Боря хотел пригласить Пильняка, но я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя. С ним очень дружил Федин, мы часто встречались, но в день моих именин я потребовала, чтобы Пильняка у нас не было — раз это мои именины, то ничего не должно меня огорчать. Боря говорил, что Пильняк из окна увидит большой съезд гостей и обидится. На другой день вечером мы пошли к Пильнякам, чтобы загладить неловкость. Тогда он был уже женат на сестре Наты Вачнадзе — Кире Георгиевне Андроникашвили. У них был трехлетний сын Боря, очень черненький, за это его прозвали Жуком. Мы сидели у них, как вдруг подъехала машина и из нее вышел какой-то военный, видимо, приятель Пильняка, называвшего его Сережей. Этот человек сказал, что ему нужно увезти Пильняка на два часа в город по какому-то делу. Мы встали и ушли.
Рано утром прибежала к нам Кира Георгиевна и сообщила, что Пильняка арестовали и что всю ночь у них шел обыск. Она была уверена, что вскоре и ее заберут (тогда без жен не брали) и хотела отдать ребенка своей матери. Она не могла понять, почему этот Сережа, с которым он был на ты, не предъявил ордер на арест и увез его тайком. Из окна утром я увидела, как делали обыск в гараже и конфисковывали вещи.
Все это было ужасно, и с минуты на минуту я ждала, что возьмут и Борю.
