пребывает в болоте мещанской философии... Что утверждается в этих необычайно слащавых произведениях? То, что капиталистический порядок — несправедливый порядок. Но уже в критике, в отрицании капиталистической действительности у Истрати ощущается половинчатость, робость. Еще больше очевидна эта трусливость в тех выводах, которые художник делает из критики капиталистической действительности: мы сразу оказываемся здесь перед чем-то крайне расплывчатым, беспомощным. Проповедуется бунтарство против капиталистической действительности, но она — лишь внешняя поза, прикрывающая самое откровенное примиренчество. Бунт Истрати — бессодержательный. Здесь нет и признака революционной сознательности, это только крик, истерика растерявшегося мещанина.
Все это напоминает знаменитый фельетон Ильфа и Петрова, в котором сатирики зло высмеивали стереотип типичных тогдашних предисловий к книжным новинкам, изданиям классиков и даже музыкальным радиопередачам:
> Когда по радио передавали «Прекрасную Елену», бархатный голос руководителя музыкальных трансляций сообщил:
— Музыка оперетты написана Оффенбахом, который под никому не нужной внешней мелодичностью пытается скрыть полную душевную опустошенность и хищные инстинкты крупного собственника и мелкого феодала...
Тот же бархатный голос возвестил:
— Итак, слушайте оперетту «Прекрасная Елена». Через две-три минуты зал будет включен без предупреждения.
И действительно, через две-три минуты зал был включен без всякого предупреждения. И послышалась музыка, судя по вступительному слову диктора:
а) никому не нужная;
б) душевно опустошенная,
в) что-то скрывающая.
Говоря о сходстве статьи «Литературной энциклопедии» о Панаите Истрати с этим фельетоном, я сказал, что она этот фельетон
Так может быть, фельетон именно эту (или другую такую же) статью и пародировал?
Нет, даже и этого сказать нельзя, потому что для «Литературной энциклопедии» такой стиль был не больно характерен.
О писателях, чьи имена удостоились попасть в ее словник, писать в таком стиле было все-таки не принято. Сперва полагалось сказать о том, чем данный писатель хорош, за что мы его ценим, чем заслужил он право на эту энциклопедическую статью, и только уж потом, под занавес можно было слегка пожурить его за классовую ограниченность и недостаточно глубокое разоблачение мерзостей капитализма.
Статья про Панаита Истрати в этом смысле не то что нетипична, она прямо-таки изумляет этой своей нетипичностью.
Чтобы так резко нарушить привычные правила «хорошего тона», у редакции «Литературной энциклопедии», вероятно, были какие-то особые причины. Наверняка тут им пришлось принять во внимание какие-то необычные, чрезвычайные обстоятельства...
Да, так оно и есть. Такие чрезвычайные обстоятельства тут действительно были. И в последнем, заключительном абзаце об этих чрезвычайных обстоятельствах нам сообщают без обиняков и каких-либо туманных намеков, а прямым текстом:
> В истерических метаниях Истрати, на пути его ханжеского «правдоискательства», являющегося, как мы уже говорили, лишь формулой примирения, отказа от действительной борьбы с капиталистическим порядком, было и то, что можно назвать «революционным эпизодом». Истрати сближается с французской компартией, клянется в верности рабочему классу, публикует ряд деклараций, бичующих капиталистический мир и возвещающих о революционном прозрении автора «Кира Киралина». Со слезами на глазах И. приезжает в Советскую Россию, умиленно и восторженно проводит здесь несколько месяцев, потом отправляется в Париж с намерением вернуться в СССР навсегда. Очень скоро выясняется, что И. оказался наглейшим ренегатом, его интервью, а позднее и целые книги оказываются тупыми, циническими контрреволюционными пасквилями. И. всегда был жонглером пустыми фразами, его творчество всегда имело махровый цвет мещанской беспринципности, но никогда этот писатель еще не раскрывался так неприглядно и полно, как то было в «революционном эпизоде». Бесспорно это обозначает окончательную творческую гибель Истрати. Он разоблачен окончательно, ничтожество его раскрыто, — путь пасквилянта, продажного писаки — единственный оставшийся Истрати путь; он вступил на него уверенно, он «нашел себя».
Написано с большим чувством. Автор прямо-таки кипит от негодования, от праведного гнева.
В более поздние времена авторы и редакторы наших энциклопедий научились сдерживать свои чувства — держать себя в руках.
Об основополагающем критерии официальных советских литературных оценок очень точно выразился В.Б. Шкловский. «Отметки, — сказал он, — нам ставят не за успехи, а за поведение». По отношению к иностранным авторам этот принцип работал безотказно. И если случалось какому-нибудь — даже очень известному — европейскому или американскому писателю ненароком проявить «плохое поведение» (сказать что-нибудь нелицеприятное о Советском Союзе), как имя его сразу же становилось неупоминаемым.
Вот так бы им, наверно, надо было бы поступить и с Панаитом Истрати. Нет никакого Панаита Истрати — и все тут.
Но тут, видимо, сыграл свою роль фактор внезапности.
Уж больно неожиданным был удар, который вдруг нанес им этот «балканский Горький». И не только неожиданным. С рассчитанной точностью он бил в самые уязвимые, самые болезненные точки советского государственного и общественного устройства.
Впервые я услышал имя Панаита Истрати от своего коллеги и соседа по дому, с которым сошелся взглядами, а потом и подружился, — Ильи Давыдовича Константиновского. Он родился и вырос в Румынии. (Точнее — в Бессарабии.) В юности был горячим приверженцем коммунистической доктрины и активным членом румынской коммунистической партии. Был, кажется, даже близок к тогдашнему ее руководству. В 1940 году, узнав, что его родная Бессарабия отходит к Советскому Союзу, рванул из Бухареста в Кишинев, чтобы оказаться в Стране Своей Мечты и стать ее гражданином.
Когда я с ним познакомился, природу советской социально-экономической системы он уже понимал глубоко. Глубже многих.
На эти темы мы с ним часто беседовали.
И всякий раз, когда мы вели очередную такую беседу, в его пылких речах неизменно всплывало имя Панаита Истрати.
Его поражало и восхищало, что этот бывший его компатриот еще вон когда, в 1929 году, да еще за такой короткий срок, который был ему отпущен на поездку по Союзу, почти вплотную приблизился к пониманию того, на что у него ушли годы.
И всякий раз эти свои недоумения и восторги он заключал так:
— Нет! Сам бы он не смог... Наверняка кто-то ему открыл глаза. Но кто? У кого хватило смелости? Теперь и эта загадка разъяснилась.
