наилучшая организация всех взаимодействующих частей...» (стр. 11).
В известном смысле язык рассказов и повестей Платонова и в самом деле был «плохой». Это была сознательная, принципиальная его установка.
> Как-то в нехороший для него период, в последний год его жизни, когда он тяжело болел, я зашел к нему. Он сидел в кресле с книгой в руках. Поднял голову. Вижу: его некрасивое, простонародное, прелестное лицо светится веселостью. Заглянет в книгу и тихо засмеется. Это был довольно известный в ту пору роман, отнюдь не юмористический — наоборот, сугубо «проблемный». Спрашиваю:
— Что вас так смешит? Он говорит:
— Знаете, если бы это было написано немножко хуже, это было бы совсем хорошо.
Это был смех удивления. Платонова поразили почти пародийные несообразности этой книги, и впечатление его тотчас вылилось в этих немногих, убийственно метких словах.
Лев Славин, из воспоминаний которого я выписал этот отрывок, воспринял парадоксальную реплику Андрея Платоновича как убийственно ироническую характеристику книги некоего маститого и, видимо, даже увенчанного официальными лаврами графомана. На самом же деле это была отнюдь не ирония. Платонов говорил серьезно.
Все художественные открытия Платонова были связаны с этой его сознательной ориентацией на «плохую» литературу, «плохой», искаженный косноязычием и малограмотностью его героев, «не русский, а какой-то тарабарский язык».
Но с ориентацией на этот искаженный, изувеченный, уродливый язык связаны и все художественные открытия Зощенко. Он «калечил» и «уродовал» литературную русскую речь никак не меньше, чем Платонов. Почему же ему это сходило с рук — и в 20-е, и в 30-е годы? Не может же такого быть, чтобы до 1946 года Сталин Зощенко не читал?
Читал, конечно. По слухам иногда даже читал вслух, от души веселясь, забавляясь комическими зощенковскими сюжетами.
Почему же то, что у Зощенко его (до поры) не раздражало, у Платонова вызвало взрыв яростного негодования? Объясняется это просто.
Считалось, что Зощенко нарочно калечит, уродует правильную, литературную русскую речь — «для смеха». А смеется (глумится, издевается) он над теми, над кем не только позволено, но даже и велено издеваться: над мещанами, обывателями, обломками, поскребышами старого мира. Над теми, кто путается у нас в ногах, мешает победоносному движению страны к светлому будущему.
Сам Зощенко совсем не так представлял себе смысл и цель своей художественной работы:
> Обо мне критики обычно говорят, как о юмористе, о писателе, который смешит и который ради самого смеха согласен сделать чорт знает что из родного русского языка. Это, конечно, не так.
Если я искажаю иногда язык, то условно, посколько мне хочется передать нужный мне тип, тип, который почти что не фигурировал раньше в русской литературе.
В другой раз он высказался об этом так:
> Скоро 15 лет, как я занимаюсь литературой. За 14 лет я написал 480 рассказов (и фельетонов), несколько повестей, две маленькие комедии и одну большую. А также выпустил мою самую интересную (документальную) книгу — «Письма к писателю».
Он не лукавил, назвав самой интересной своей книгой не «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова», не «Сентиментальные повести», даже не рассказы, принесшие ему ни с чем не сравнимый успех («Баня», «Аристократка» и др.), а неприметную, почти не замеченную ни читателем, ни критикой книгу — «Письма к писателю».
Это было сказано не в запальчивости, не в пылу полемического задора. Эту книгу он и в самом деле считал для себя принципиально важной.
Это была не совсем обычная книга. Она состояла из подлинных, невыправленных, неотредактированных читательских писем, в разное время полученных автором.
Подавляющее большинство этих писем составляли стихи.
Стихи были в таком роде:
Стихи до того чудовищны, все их уродства так тщательно и скрупулезно воспроизведены, что невольно напрашивается самое простое, самое естественное и, казалось бы, неопровержимое объяснение: «Зощенко издевается!»
Но Зощенко и не думал издеваться:
> У меня не было, конечно, ни малейшего желания поиздеваться над неграмотностью моих читателей. Я не ради смеха собрал эту книгу. Я эту книгу собрал для того, чтобы показать подлинную и неприкрытую жизнь, подлинных живых людей с их желаниями, вкусом, мыслями...
Процитировав очередной графоманский стишок, Зощенко замечает:
> Пролетарская революция подняла целый и громадный пласт новых, «неописуемых» людей. Эти люди до революции жили, как ходячие растения. А сейчас они, худо ли, хорошо — умеют писать и даже сочиняют стихи. И в этом самая большая и торжественная заслуга нашей эпохи...
В этих стихах есть энтузиазм.
В устах Зощенко слово «энтузиазм» настораживает. Уж не ирония ли это? Нет, не ирония.
Отношение Зощенко, — этого завзятого сатирика! — к косноязычным и малограмотным авторам обращенных к нему писем вовсе не было однозначно сатирическим:
> Здесь, так сказать, дыхание нашей жизни. Дыхание тех людей, которых мы, писатели, стараемся изобразить в так называемых «художественных» произведениях.
Здесь, в этой книге, собраны самые различные письма и страсти.
Здесь, в этой книге, можно видеть настоящую трагедию, незаурядный ум, наивное добродушие, жалкий лепет, глупость, энтузиазм, мещанство, жульничество и ужасающую неграмотность...