бы.
Ответ Евгения Замятина:
> ...на первом листке обычно происходит воплощение нужных мне людей, делаются эскизы к их портретам, пока мне не станет ясно, как каждый из них ходит, улыбается, ест, говорит. Как только они для меня оживут — они уже сами начнут действовать безошибочно, вернее — начнут ошибаться, но так, как может и должен ошибаться каждый из них. Я пробую перевоспитать их, я пробую построить их жизнь по плану, но если люди живые — они непременно опрокинут выдуманные для них планы. И часто до самой последней страницы я не знаю, чем у меня (у них, у моих людей) все кончится. Бывает, что я не знаю развязки даже тогда, когда я ее знаю — когда с развязки начинается вся работа.
Так было, например, с повестью «Островитяне»... к моему удивлению — оказалось, что повесть кончается совершенно иначе, чем было по плану. Герой повести — Кембл — отказался быть негодяем, каким я хотел его сделать.
Ответ Вячеслава Шишкова:
> Писать-то начинаешь, конечно, по плану. Но когда примерно четверть работы сделана, возникают сначала недомолвки, потом и жестокие ссоры автора с героями. Автор сует в нос героя план: «Полезай сюда, вот в это место», — а герой упирается, не лезет. Еще один-то ничего, с одним-то героем не считаешься, упрячешь его в план, он и сидит, как за решеткой. Однако мало-помалу начинают заявлять свой протест и прочие действующие лица. Они так пристают, так с тобою спорят, утверждая свое право на независимое существование, что по ночам не спишь, теряешь аппетит, надолго запираешь рукопись в рабочий стол.
Все эти ответы говорят — чуть ли не слово в слово — то же, что говорил про своих героев Л.Н. Толстой. То же, что сказал однажды про свою Татьяну Пушкин. Стало быть, это не было личным, индивидуальным свойством Толстого и Пушкина. Нечто похожее происходит с каждым настоящим художником. А писателей, герои которых не выходят из их авторской воли, и «концепция действительности», которую они собираются претворить в сюжет, — все равно, заданная им извне или их собственная, — остается неизменной, следовало бы именовать не художниками, а как-нибудь иначе. Например — оформителями. Мандельштам их называл переводчиками готового смысла.
Вот на таких «переводчиков готового смысла» и ориентировался со своими эстетическими установками Сталин. Только такие писатели и были ему нужны.
Читая «Докладную записку» Фадеева и Кирпотина, Сталин по обыкновению (он всегда так делал) подчеркнул — или отчеркнул на полях — то, что более всего его в этой «Записке» заинтересовало
Начал он с того, что подчеркнул — двумя чертами — заглавие этой «Записки»:
> «Об антипартийной группировке в советской критике».
Это была любимая его формулировка. Понятный, хорошо ему знакомый язык. ЕГО язык.
Затем взял на заметку, отчеркнув вертикальной чертой, такой абзац:
> Группу поддерживает газета «Советское Искусство». Группе покровительствует работник Литературного Отдела «Правды» Трегуб, что отражается на подборе лиц, приглашаемых для сотрудничества в Лит<ературном> Отделе «Правды» и что используется группой для муссирования слухов об оказываемой им будто бы партийной поддержке.
Сделал стойку на слово «термидор»:
> Принижение идеалов революционных демократов и возвеличивание реакционных мыслителей или реакционных сторон в учении больших мыслителей и писателей является следствием прямого восхваления группой термидора как переворота, будто бы благодетельного для истории человечества.
Особо отметил постоянно повторяемые авторами «Записки» словечки — «группка», «группировка», а также предлагаемые ими практические (карательные) меры, направленные на ее уничтожение:
> По системе своих взглядов, по методам своей работы группка «Литературного Критика» является антипартийной группировкой в литературе.
Необходимо отнять «Лит<ературный> Критик» и «Литературное Обозрение» из рук группы и сделать их органами Союза Советских Писателей, целиком и полностью изменив редколлегию этих журналов.
Необходимо разоблачить взгляды группки «Лит[ературного] Критика», чтобы прекратить разлагающее влияние ее на литературу и учащуюся молодежь.
В общем, заинтересовала его чисто политическая сторона дела — возможность развернуть идеологическую кампанию, разоблачающую очередную антипартийную, политическую ересь. Что же касается многословных разоблачений «антимарксистских» эстетических взглядов членов редколлегии крамольного журнала, составлявших главное содержание фадеевского и кирпотинского доноса, то он их вроде просто проигнорировал. Во всяком случае, вмешиваться в спор «вопрекистов» с «благодаристами» (в отличие от более поздних «научных» споров — лысенковцев с генетиками или сторонников традиционного языкознания с последователями академика Марра) он не стал.
Но один абзац, имевший самое непосредственное касательство к этому спору и даже из него вытекающий, все-таки его внимание привлек:
> Гнилые теоретические позиции группки «Лит<ературного> Критика» приводят их естественно к выводу, что политика вредна искусству... Всю советскую литературу «Лит<ературный> Критик» считает иллюстративной (т. е. дидактической, второсортной) на том основании, что она пронизана политической тенденцией.
Конечно, этот абзац и сам по себе мог вызвать его интерес. Но не последнюю, а может быть, даже и главную роль тут сыграло то — немаловажное для Сталина — обстоятельство, что непосредственным продолжением этого абзаца стала развернутая инвектива, нацеленная в давнего его «любимца» — Платонова:
> В современной же советской литературе Е. Усиевич поддерживает явления, выражающие разбитое буржуазное сопротивление социализму. Поэтому для нее Андрей Платонов, автор «Впрока», является самым талантливым советским писателем...
Этот абзац Сталин отчеркнул — на полях — вертикальной чертой. А в следующем подчеркнул две фразы, прямо относящиеся к Платонову:
>