Тут сразу возникает вопрос: знал ли Платонов о существовании этой афиногеновской пьесы?
Автор статьи предполагает, что это вполне возможно. Основания для этих предположений у него такие:
> Афиногенов жил в том же самом флигеле, что и Платонов; и хотя об их отношениях нам, увы, ничего не известно, все же трудно представить, что между соседями не было никаких контактов — особенно с учетом общительного характера Афиногенова...
Афиногенов погиб 29 октября 1941 г. при попадании немецкой авиабомбы в здание ЦК ВКП(б) на Варварке, где помещалось Совинформбюро. Между прочим, десятилетием раньше это место было связано и с биографией Платонова: фактически на этой улице (в Псковском переулке) он жил после переезда в Москву во второй половине 1920-х гг. Укажем и еще на одно совпадение: выход в 1946 г. платоновского рассказа «Семья Иванова» в октябрьско-ноябрьском номере «Нового мира» оказался словно приурочен к пятой годовщине со дня смерти Афиногенова. Думается, что история пьесы «Семья Ивановых» была хорошо известна Платонову (как, вероятно, и всем, кто имел тогда отношение к сфере художественного творчества); и вряд ли он не осознавал, что воспроизводить «опасное» заглавие значит как бы «солидаризироваться» с автором произведения, отнюдь не «реабилитированного»...
Даже если на основании этих — весьма шатких и даже комических аргументов допустить, что история пьесы «Семья Ивановых» была Платонову известна, из этого еще отнюдь не вытекает, что ему была известна и сама эта афиногеновская пьеса. Но об этом автор гипотезы говорит уже как о чем-то само собой разумеющемся, даже не стараясь найти для этого своего утверждения какую-то фактическую опору. И вот что при этом у него получается:
> Подобно пьесе Афиногенова, платоновское заглавие «Семья Иванова» читается как метафора народа в целом; соответственно, главным участником «семейной» драмы оказываются не только сержант Иванов, но и тот «живой символ», чьим именем была достигнута победа Иванова и ему подобных, — «всеобщий отец», «отец народов». Сюжет об отце, поглощенном «любовью к дальнему» (ср. образ «просторной Маши»), готовом предать своих детей и оставить их сиротами, но все же опомнившемся и вернувшемся домой, обретал черты притчи: в условиях послевоенного «закручивания гаек» он звучал как призыв к Сталину вспомнить о покинутых «детях» и возвратиться к оставленной «семье».
Если наше предположение справедливо и Платонов действительно стремился «сориентировать» читателя на афиногеновскую пьесу, внося в сценарий и рассказ «Семья Иванова» элемент литературной «игры» (хотя это слово в данном случае, пожалуй, не очень уместно), то вполне логичен вопрос: не были ли правила этой «игры» уже тогда кем-то поняты?
Не станем вдаваться в существо этих сомнительных умозаключений. Надуманность и ложность предложенной схемы очевидна.
Но если это так, зачем, спрашивается, я так надолго задержал на ней ваше внимание?
Затем, что в этой надуманной и ложной схеме есть все-таки некое рациональное зерно.
Совпадение заглавия платоновского рассказа с названием пьесы Афиногенова скорее всего было случайным. О том, что существовала вызвавшая неудовольствие Сталина пьеса с таким названием, Платонову, вероятно, стало известно (кто-то подсказал) уже после того, как его рассказ «Семья Иванова» подвергся разгрому. Узнав это, он, — не теряя надежды этот разгромленный рассказ все-таки еще напечатать, — изменил его название: во всех последующих редакциях он уже назывался не «Семья Иванова», а — «Возвращение». (Под этим заглавием он публикуется и поныне.)
История запрета Сталиным афиногеновской пьесы в литературных кругах, конечно, обсуждалась. Но круг этот был достаточно узок.
Позже, в 1937 году, когда Афиногенов был исключен из партии и имя его постоянно поминалось в печати в одном ряду с расстрелянными Авербахом, Киршоном и Бруно Ясенским (подробно об этом будет рассказано в главе «Сталин и Афиногенов»), эта история получила более широкую огласку.
Упоминая об этом, Евгений Яблоков приводит отрывок из передовой статьи «Литературной газеты» того времени:
> Разве случаен тот факт, что пьеса Афиногенова «Ложь» так и не увидела театральных подмостков? Лицемеря и двурушничая перед литературной и театральной общественностью, на словах признавая решения ЦК правильными, а на деле реализуя гнусные авербаховские установки, Афиногенов свои личные переживания лжеца и двурушника пытался представить типическими. Так возникла у него пьеса «Ложь».
Кто из читателей тогдашней «Литературной газеты» знал, что подвергнутая этому погрому пьеса Афиногенова имела еще и другое название: «Семья Ивановых»? Боюсь, что очень немногие. Вряд ли тогда знал это и Платонов.
Ермилов, Фадеев — те, конечно, знали. И десять лет спустя — в 1947-м — тот же Фадеев легко мог представить себе, как Сталин, прочитав заглавие появившегося в «Новом мире» платоновского рассказа, вспоминает пьесу, которую он когда-то вдоль и поперек исчеркал красным карандашом. Вспоминает — и недовольно хмурится. Может быть, даже раздраженно бурчит что-то себе под нос. Того и гляди — снова вызовет «на ковер», как в 1931-м. «Опять, — скажет, — прохлопал?» Так не лучше ли самому сделать первый ход? За чрезмерную бдительность уж точно не накажут...
Могло ли такое быть?
Еще как могло!
Да что там — могло, не могло. Именно так оно, наверное, и было.
К. Симонов, как мы помним, был уверен, что «никакой инспирации сверху» для погромной статьи о Платонове «не требовалось и ее не было». Эту свою уверенность он черпал в том, что за статьей не последовало никаких карательных акций:
> Меня не возили мордой об стол, не устраивали дальнейшей проработки журнала в связи с этой статьей Ермилова
Да, для него, Симонова, эта новая антиплатоновская кампания и в самом деле не имела никаких последствий. Но для Платонова последствия были.
С.И. Липкин в своих воспоминаниях о Платонове рассказывает, что однажды — дело было в первый послевоенный год, — когда они с В.С. Гроссманом были у Платонова, Василий Семенович кинул такую поддразнивающую реплику:
— Что-то, Андрюша, давно тебя в прессе не ругают.
И Платонов, не поддержав шутливого тона, серьезно ответил:
— Я теперь в команде выздоравливающих.
Недолго ему пришлось числиться в этой команде. А после статьи Ермилова из команды выздоравливающих его уже окончательно перевели в камеру смертников. Как писал в своем письме Сталину Замятин, для писателя отлучение от печатного станка равносильно смертному приговору. И вот Платонова — уже в третий раз в его жизни — приговорили к этой «высшей мере наказания».