Как совместить эти «крупные удачи» с таким отсутствием вкуса и чувства меры, какого «кажется еще никогда не являла русская литература», Солженицын не знает. Во всяком случае, прямого ответа на эту им самим заданную загадку не дает. Но в чем он убежден твердо, так это в том, что все отмеченные им удачи романа — уж точно не от Шолохова:
> Вот так, прочтя изнехотя «Поднятую целину» (читатель, может быть, заметил, что я ни разу отначала не употребил фамилию автора) — невольно опять возвращаешься мыслями к «Тихому Дону».
Если в «Тихом Доне» идеологические вставки были все же малочисленны, крайне бестолковы, неуместны и сразу резали глаз, то в «Поднятой целине» они уже составляют главную ткань, а художественные удачи, как пестрые латки, удивляют нас своей неожиданностью. Но тот непрошеный соавтор, чья рука могла лепить пропагандные заплаты на добротную ткань «Тихого Дона», — тот отчего не мог бы и выткать рядно «Поднятой целины»?
Тут — явное противоречие: ведь только что сам Солженицын в своем беглом анализе этого «рядна» показал нам, что художественные удачи удивляют нас не только «как пестрые латки», что само это «рядно» — не такое уж рядно, а сплошь и рядом являет собой весьма добротную ткань. И создатель этой добротной ткани — уж отнюдь не автор «Тихого Дона». Между ним и автором «Тихого Дона» — пропасть:
> Автор «Дона»: был сердечно предан Дону, страстно любил казачество и имел собственные мысли о судьбе края. Он ни в чем не проявил бесчестия, не выказывал безнравствия, а как художник был превосходно высок. Автор «Целины»: хотя и зная Дон, не проявляет любви к его жителям, а мысли содержит на уровне советского агитпропа. Народное бедствие он описывает бесчестно, лживо, глумливо, а как художник провально ниже уровнем.
Тут стоит напомнить хронологию. Первые три тома «Тихого Дона» появились в течение трех смежных лет: 1927—1929. По пятам был готов и 4-й, хотя пропущен в печать не сразу. В 1932-м был готов и 1-й том «Целины». Затем последовал, для номинального автора, перерыв в 27 лет (отрывки «Сражались за родину» трудно отнести к художественной литературе, а ложь «Судьбы человека» я разобрал в «Архипелаге»). В 1959-м появился 2-й том «Целины» — позорный по уровню даже в сравнении с 1-м. Затем наступило 25 лет уже полного молчания. (Пусть поправит меня любой писатель, а я чувствую так: если не занялся бабочками, палеонтологией или иностранными переводами, невозможно зрелому писателю промолчать 25 лет. Впрочем, Твардовский передавал мне сцену о вешенском аборигене, как тот сердечно признался почитателю, что не только ничего не пишет, но даже и не читает давно ничего.)
Значит, не Шолохов. Точно — не он. По глубокому убеждению Солженицына, Шолохову тут в лучшем случае досталась та самая роль, которую ему назначил по ходу своих текстологических разысканий Зеев Бар-Селла: роль писаря.
Шолохов даже и по возрасту, считает Солженицын, не мог быть автором «Поднятой целины» (а не только «Тихого Дона»). Ведь автор и этого, второго якобы шолоховского романа — «видно, не парубок был к 1930 году, видно, отлично знает казачий быт и язык».
Но если не Шолохов, то кто же?
И тут ничего другого ему не остается, как только ухватиться, — как утопающему за соломинку, — за сомнительную фигуру шолоховского тестя — Петра Яковлевича Громославского.
> А знающие донцы называют рядом Петра Громославского, бывшего станичного атамана, баловавшего до революции и литературой, побывавшего и в белом Новочеркасске с Крюковым. Разумеется, бывшему атаману печататься при Советах не светило. Однако в 20-е годы он выдал дочь за Шолохова и был все безопасней по мере утвержденья последнего. Умер в престарелости в 50-х годах. И с тех-то пор 25- летнее молчание.
Ну что ж, попробуем поверить, что бывший станичный атаман не только «баловался литературой», но и впрямь был самородок, талантливый писатель. Даже при этом допущении мы с грехом пополам еще можем представить, что ему под силу было вылепить бывшего есаула Половцева, бывшего подпоручика Лятьевского, Якова Лукича Островнова. Но не Нагульнова же! И не потому, что таких людей, как Нагульнов, он не мог видеть и знать: мог, наверно. Но вряд ли он мог написать этого упертого фанатика-большевика так любовно, как это сделал автор «Поднятой целины». (Сам же Солженицын говорит, что «автор любуется его разбоем».)
Бывший станичный атаман вряд ли мог любоваться не только «разбоем» Нагульнова, но и его мечтами об интернациональном братстве будущего населения нашей планеты:
> — Вот как поломаем все границы, я первый шумну: «Валяйте, женитесь на инакокровных!» Все посмешаются, и не будет на белом свете такой срамоты, что один телом белый, другой желтый, а третий черный, и белые других цветом ихней кожи попрекают и считают ниже себя. Все будут личиками приятно смуглявые, и все одинаковые. Я об этом иной раз ночами думаю.
И совсем уж не мог бы он с такой искренней любовной усмешкой повествовать о нагульновских занятиях английским языком:
> — Чему обучаюсь? — переспросил Макар и захлопнул книжку. — Английскому языку.
— Че-му-у-у?
— Английскому языку. Эта книжка и есть самоучитель.
Нагульнов настороженно вглядывался в Андрея, страшась увидеть в лице его издевку, но Андрей был настолько ошарашен неожиданностью, что, кроме изумления, Нагульнов ничего не прочитал в его злобноватых, широко раскрытых глазах.
— Что же ты... уже могешь читать или гутарить по этому, по-ихнему?
И Нагульнов с чувством затаенной горделивости отвечал:
— Нет, гутарить ишо не могу, это не сразу дается, а так, ну, одним словом, по-печатному начинаю понимать. Я ить четвертый месяц учусь.
— Трудная штука? — проглотив слюну, с невольным уважением поглядывая на Макара и на книжку, спросил Размётнов.
Макар, видя со стороны Размётнова проявление живейшего интереса к его учебе, откинул настороженность, уже охотно заговорил:
— Трудная до невозможностев! Я за эти месяца толечко... восемь слов выучил наизусть. Но сам собою язык даже несколько похожий на наш. Много у них слов, взятых от нас, но только они концы свои к ним поприделали. По-нашему, к примеру, «пролетариат» — и по-ихнему так же, окромя конца, и то же самое слово «революция» и «коммунизм». Они в концах какое-то шипенье произносют, вроде злобствуют на эти слова, но куда же от них денешься? Эти слова по всему миру коренья пустили, хошь не хошь, а приходится их говорить.
— Та-а-ак... Вот оно что, учишься, значит. А к чему, Макар, тебе этот язык спонадобился? — спросил наконец Размётнов.
С улыбкой снисхожденья Нагульнов отвечал:
— Чудно ты спрашиваешь, Андрюха! Диву можно даться о твоей непонятливости... Я коммунист, так? В Англии тоже будет Советская власть? Ты головой киваешь, значит, будет? А у нас много русских коммунистов, какие по-английски гутарют? То-то и есть, что мало. А английские буржуи завладали Индией, почти половиной мира, и угнетают всяких чернокожих и темнокожих. Что это за порядки, спрашивается? Произойдет там Советская власть, но многие английские коммунисты не будут знать, что такое есть классовая вражина в голом виде, и с непривычки не сумеют с ней как следовает обойтиться. Вот тогда я