текста — вещь очень редкая у прозаиков; оно свидетельствует о том, что пишется сочинение медленно и с любовью.)
В подобном авторском исполнении слышал я многие «свежие» еще куски «Золотого теленка» задолго до его окончания.
Попадались среди них варианты, не вошедшие в окончательный текст романа. Помню, например, иное начало книги. В нем описывалась огромная лужа на вокзальной площади в городе Арбатове, куда прибывает Остап Бен-дер. Через эту лужу приезжих переносит профессиональный рикша при луже. Бендер садится к нему на спину и сходит на землю со словами:
— За неимением передней площадки, схожу с задней!..
Потом было написано другое начало о пешеходах. Сочинили его Ильф и Петров потому, что сочли банальным писать о лужах в провинциальном городишке. Но могу засвидетельствовать, что первый вариант вступления был очень смешной и отлично написан.
Артист И. В. Ильинский, после того как ему довелось поработать с Ильфом и Петровым над сценарием «Однажды летом», очень забавно и похоже изображал наших друзей в минуты совместного творчества. Ильинский, точно воспроизводя жест Петрова, стучащего ладонью по столу, запальчиво повторял с южнорусским акцентом Евгения Петровича (мягкое «ж»):
— По-моему — ужье можьно писать…
И тут же, перевоплощаясь в Ильфа, теребил волосы надо лбом, повторяя с капризной интонацией:
— Это же неправда! Так не бывает!.. И снова от имени Петрова: — А я говорю — можьно! Ужье можьно!..
Вероятно, первая творческая встреча Ильфа и Петрова произошла не случайно. Правда, было это в молодости, когда люди легко вступают в дружбу. Но должны же были существовать какие-то нити взаимной симпатии и единомыслия, чтобы люди, познакомившись на работе, в редакции, сели писать не фельетон на трех страничках, а роман в сорок печатных листов[5]. С годами это содружество обратилось в беспримерную близость. Шутя, Ильф и Петров сравнивали себя с Гонкурами. А я утверждаю, что такое сопоставление можно сделать со всей серьезностью. У обоих к середине 30-х годов развился метод мышления, который можно назвать «мышлением близнецов» — ведь они проводили вместе по десять-двенадцать часов. Петров говорил мне:
— Утром я стараюсь как можно скорее увидеть Илю, чтобы пересказать ему то, что пришло мне в голову вечером и ночью.
Несомненно, Ильф испытывал то же чувство. И соавторы ежедневно соединялись для бесконечной беседы не только о своих литературных замыслах и делах, но и решительно обо всем на свете. Кстати, как у всех настоящих писателей, творческие замыслы Ильфа и Петрова были прямым следствием их истинного отношения к текущим событиям.
Перед глазами у меня и сейчас стоят две фигуры: Ильф сидит где-нибудь на редакционном совещании или в театре, откинувшись на спинку стула и подняв голову, а общительный Петров шепчет ему на ухо что-то пришедшее ему в голову сию минуту. Ильф слушает серьезно, даже критически, закатив глаза к потолку, но постепенно на лице его возникает улыбка.
Очень часто Ильф с Петровым ходили гулять, чтобы думать и разговаривать, медленно отмеривая шаги. Сперва любителем таких прогулок был только Ильф, но потом он приучил к этому «творческому моциону» и своего друга. Много раз я видел их идущими по Гоголевскому бульвару, будто бездельничающими, а на деле — занятыми самой серьезной работой.
Когда Ильф умер, Евгений Петрович часто заходил по утрам к некоторым из своих друзей. Раза два появлялся он и у меня (в то время оба мы жили в доме писателей в Лаврушинском переулке) и говорил с шутливой сварливостью:
— Нечего, нечего, ленивец! Надо гулять. Гулять надо! Гулять! Пачиму вы не гуляете? Пачиму?!
Это было его любимое слово — «пачиму», и произносил его Евгений Петрович с неожиданным восточным акцентом.
Мы отправлялись по Лаврушинскому переулку и Каменному мосту на Кремлевскую набережную.
Москва-река, тогда уже принявшая в себя волжские воды и потому всегда полноводная, по-весеннему сверкала совсем близко к серому каменному парапету новой набережной. С елей на бульварчике, тянущемся вдоль Кремлевской стены, еще не сняли проволочных оттяжек, укрепленных при посадке, но видно было, что елочки хорошо принялись. По новому гудрону набережной неслись машины. Беленький катерок тарахтел на реке, вынырнув из-под Каменного моста. По только что отстроенным, новым высоким мостам — Большому Каменному и Москворецкому — двигались трамваи и автобусы, в обе стороны сновали машины и шли бесчисленные пешеходы.
Петров непременно останавливался несколько раз, с одобрением рассматривал пейзаж столицы и повторял, указывая концом бамбукового костылика, вывезенного им из Европы, на детали пейзажа:
— Нет, Москва принимает настоящий столичный вид. Вот такой пейзаж, знаете, не в каждом европейском городе найдешь. А уж американцы дорого дали бы, чтобы иметь, скажем, в Вашингтоне этакий небольшой Кремль… А? Что вы скажете?..
Чаще всего я молчал или отвечал односложно. Мне казалось, что Евгения Петровича не очень занимали моя мысли и рассуждения. Он говорил и рассуждал по преимуществу сам. А я и не старался овладеть беседою. Я понимал, что могу заменить ему Ильфа только как пешеход, и охотно предоставлял в распоряжение моего осиротевшего друга свои ноги и свои уши для его мыслей вслух…
В апреле 1938 года, в первую годовщину смерти Ильфа, в клубе Московского университета, на вечере, посвященном памяти покойного, я прочел свои воспоминания, полный текст которых с небольшими дополнениями, сделанными в 45-м году, я воспроизвожу здесь, потому что хотя сочинялось это под свежим еще впечатлением от живого общения с Ильфом, но и сегодня я думаю так же, как говорил тогда:
Я полагаю, что наша обязанность — обязанность людей, которые шли рядом с Ильфом, составляли среду его знакомых и друзей, заключается не только в том, чтобы говорить об Ильфе как о писателе. Ильфа-писателя все здесь присутствующие знают, вероятно, достаточно хорошо, как знают его не только в нашей стране, а во многих других странах, куда проникли книги Ильфа и Петрова, переведенные на пятнадцать языков[6].
Я думаю, вы вправе спросить у нас: каким был Ильф в жизни? — потому что этот вопрос можно сформулировать еще и так: каким надо быть, чтобы писать такие хорошие книги, как писал Ильф?
Я возьму на себя смелость попытаться рассказать о некоторых черточках в характере нашего покойного друга. Это даже не зарисовка, это именно несколько черточек к тому будущему портрету, который должен быть написан в ближайшие годы.
Первое впечатление от Ильфа было всегда таким: перед вами очень умный человек. Очень умный. Я думаю, не ошибусь, если скажу, что силы человеческого разума сказываются не только в правильных реакциях, правильных суждениях, которыми он откликается на те или другие явления. Важно еще в таких случаях ощущение, что вот он — человек, который оценивает эти явления, он понимает еще и то, что мы бы назвали пропорцией явлений. То есть этому человеку ясно, каково место данного явления в ряду других событий и фактов. Грубо говоря, мы знаем людей, которые толкуют о каком-нибудь прыще столько же времени и с таким же пафосом, как о солнечной системе. В обоих случаях эти люди излагают бесспорные истины, но совершенно ясно, что ощущение пропорции явлений тут утрачено начисто. Бывают люди, которые не делают таких резких ошибок в масштабах, однако не всегда соотносят свой пыл и глубину анализа с объектом этого анализа. У Ильи Арнольдовича этот умственный глазомер был безошибочен. О чем бы он ни говорил, слушателям доставляла радость прежде всего восхитительная пропорциональность его суждений — да простится мне этот импровизированный термин. Ум Ильфа можно уподобить прожектору, который освещает точно и далеко все объекты, какие попадают в струю его света. Один наш общий друг сказал, что Ильф — «очень взрослый, совсем взрослый человек». В этом странном определении много правды. Конечно, все мы не дети, но редко кто в такой мере умеет руководствоваться не капризами, желаниями, предвзятыми антипатиями и симпатиями, редко кто умеет постигать сразу все и на всю глубину, как умел это Ильф…
А ведь это важно, так как уметь точно определять значение и масштабы жизненных явлений