Ну, — говорит, — теперь я вижу, кто это мне знамение посылает!..
— А этот монах, которого мы видели в духане, давно болен?
— Этот-то давно… Он, собственно говоря, и в пустыню к нам такой пришел. Нас все осуждают: вот как ваши пустынники безобразничают. А чем мы виноваты? Он к нам из монастыря больной пришел…
— Что такое он пишет на бумаге?
— Да так… Бессвязные слова… Ничего понять нельзя. Как говорит — так и пишет… Ну, я рад, что мы ушли. Так не хорошо было. Так смутило меня это, — сам на себя удивляюсь. Не раз я видел его таким, и никогда не чувствовал такой тяжести… Искушение…
— Где же теперь отдыхать будем?
— Перед самым подъемом на гору. Там хорошо — никого нет. А к о. Никифору успеем еще.
Не доходя с версту до Аджар, мы свернули с шоссе и цельником, по высокой траве, подошли к узкой горной тропинке.
Прошли меньше полверсты, но сразу почувствовалось что-то другое: горная тишь охватила нас. И на шоссе было безлюдно и тихо. Но все же веяло чем-то «жилым». Здесь у самой горы, на опушке леса, за густою стеной травы — все стало иным: не слышно, как шумит Кодор. Не видно дороги, по которой ходят и ездят люди, нет духанов, вьюченных лошадей, поселенческих хат.
Дикая сцена в духане встретила нас на рубеже между последним населенным местом и пустыней, где нет никого, кроме зверей, птиц, леса, безмолвных гор и нескольких странных людей, оставивших внизу все и ушедших жить со зверями и птицами.
Недолго отдыхали мы с о. Иваном. Хотелось, несмотря на усталость, скорей идти дальше. Уйти совсем, чтобы даже самые смутные впечатления оставленного внизу мира исчезли окончательно.
Молча встали мы с о. Иваном и начали подыматься в гору…
VII. О. НИКИФОР
Мы выходим на просторную, открытую поляну. Я вглядываюсь. Келью посредине поляны видно еще совершенно ясно: она похожа на небольшую, низенькую крестьянскую избу.
О. Иван показывает мне рукой на другой конец поляны и радостно говорит:
— А вон и о. Никифор! Слава Богу! Теперь, значит, все хорошо будет. Я боялся, что он ушел в церковь.
Быстрым, бодрым шагом навстречу нам шел старик невысокого роста. Очень худой. С маленьким личиком и громадной белой бородой.
О. Иван представил меня:
— Вот наш московский гость, о котором говорил брат Сергий.
— Пожалуйте, пожалуйте, — совершенно молодым голосом быстро и звонко сказал о. Никифор.
Меня поразили его глаза и даже, вернее, взгляд его. Он не смотрел прямо и пристально. А взглядывал искоса, боковым острым взглядом. Глаза у него очень большие, серые, светлые. И от этого странного бокового взгляда является почти физическое ощущение, что видит он дальше, чем обыкновенный человеческий глаз.
Я почувствовал сразу, что передо мной не просто «хороший человек», а какое-то явление высшего порядка.
И о. Сергий, и о. Иван очень понравились мне. Я видел в них людей, ушедших далеко в духовном отношении, понимал, что есть у них чему поучиться. Но тут было другое. И с о. Иваном, и с о. Сергием я все же стоял на каком-то общем уровне: пусть они выше, я ниже, но мы величины соизмеримые. А здесь разница не качественная, а по самому существу. Просто совсем другое. Про о. Никифора нельзя сказать, что он «лучше» о. Ивана. Он не соизмерим ни с кем другим. Точно и я, и о. Сергий, и о. Иван — люди, а о. Никифор — некое существо иного порядка…
И было странно видеть, как он хлопочет с умывальником, с полотенцем, с чайником. Но и в этих мелочах было что-то особенное, и отношение к его словам, часто шутливым, тоже особенное…
Он подавал свое грубое полотенце, и на мои слова:
— Спасибо, у меня в сумке есть свое… возражал:
— Уйдете, будете своим утираться. А здесь моим утирайтесь.
И в тоне, и в лице его было что-то такое, отчего сразу становилось ясно, что надо делать так, как он говорит.
Вначале несколько раз на такие мелочи я как-то по инерции возражал ему. Он окидывал меня своим боковым острым взглядом и сейчас же соглашался:
— Хорошо, хорошо… Как лучше! Делайте, как лучше!..
Пока мы приводились в порядок, о. Иван рассказывал о. Никифору о встрече в духане с больным монахом.
— Вы сказали, что он душевнобольной? — обратился ко мне о. Никифор.
— Да. Я в этом уверен.
— Очень рад такому гостю, — неожиданно, скороговоркой бросил мне о. Никифор.
Ушел к себе в келью. Принес хлеб. Поставил на стол посуду и подошел ко мне.
— Вы знаете, — сказал о. Никифор, — в монастыре, может быть, и больше душевнобольных, да их не видно, а в пустыне видно. В пустыне все делается видно. Здесь на виду стоим. На горе! Там и то, и другое незаметно может быть, а здесь какой ни на есть, а должен быть конец: или спасешься, или погибнешь. Здесь человек неузнанным не проживет.
О. Никифор говорил очень складно, ясным, молодым голосом. Но в словах его было еще что-то другое, какая-то особенная убедительность. Не возникало даже тени сомнения или попытки «не соглашаться». Как будто бы то, что говорил о. Никифор, было не какое-либо «его мнение», а «то самое», «наверное», — и это надо было не «обсуждать», а просто «слушать».
До поздней ночи просидели мы на поляне с о. Никифором.
Кругом черной стеной стоял лес. Острые зубцы вырисовывались на светлом, звездном небе. По всей поляне, точно восковые свечи, вспыхивали и гасли летающие светляки. Я видел их и раньше на Кавказе, но никогда не мог представить себе такого количества. Тысячи, тысячи таких огней горело в лесу. И откуда-то издали несся странный тревожный звук:
— У-гу!.. Угу-гу!..
Точно где-то далеко-далеко звал к себе человеческий голос.
Это кричал филин.
О. Никифор говорил тише. Наклонялся близко ко мне. Глаза его и в темноте, были все такие же острые и ясные. Белую бороду ветер отдувал в сторону, и весь он казался сказочным лесным дедушкой…
— Я в миру скверно жил, — говорил о. Никифор — а о пустыне с самого детства думал. Тут таинство. Вы послушайте-ка, милый братец. Был я приказчиком галантерейного магазина. Потом сам хозяином стал. Богато жил. Жена была хорошая, тихая… А я жил очень скверно. Все, что в голову приходило, то и делал, точно узнать хотел, что из этого выйдет. Мать у меня была. Она говорила мне: «И день и ночь о тебе молюсь, а ты все живешь по-прежнему». Я просил: «Не бросай, еще молись». Жена померла скоро. И стал я чувствовать: пока от денег не освобожусь, ничего не выйдет. А отдать их сил нет. И стал я сам себя обманывать: вместо того, чтобы просто отдать — мотать их. Решил все извести! Извел. И вижу тогда, что могу. Но все еще связан был. Только когда к Новому Афону подъезжать стал, почувствовал, что освобождаюсь. Долго на Новом Афоне жил, а сам все о пустыне думал. Терпел, терпел. Нет, вижу, надо идти… И ушел… И вот какое таинство! Едва не погиб в пустыне. Рассудка было лишился.