О. Иларион — черный, с проседью монах. Борода широкая, лопатой. Глаза маленькие, круглые, перебегают с предмета на предмет. А когда останавливаются и смотрят в упор, делаются злые и тяжелые. Он часто без причины усмехается в бороду, и, кажется, что эта неприятная усмешка относится к чему-то совсем другому, ничего общего не имеющему с разговором. В лице его есть что-то еврейское, и по акценту он кажется не русским.
Я даже спросил потом о. Ивана:
— О. Иларион не русский?
— Нет, русский, крестьянин Подольской губернии.
О. Иларион одет «почище», на нем черный, хороший подрясник. И держится иначе, чем пустынник: мне кланяется очень низко, а о. Ивана перебивает и не дослушивает.
Мне сразу показалось, что о. Иларион видит во мне человека, от которого многое зависит в вопросе о разрешении постройки монастыря. Впоследствии оно так я оказалось. А пока я видел только низкие поклоны и заискивающую улыбку. Несколько раз во время разговора он, как к своему служке, обращался к о. Ивану:
— Ты бы о чае похлопотал. Им, верно, с дороги чайку хочется.
«Ты бы о чае похлопотал» он говорил резко, почти грубо. А «им верно с дороги чайку хочется», перегибаясь, с полупоклоном в мою сторону.
Очень скоро о. Иларион свел разговор на интересующий его вопрос. Рассказал о притеснениях со стороны лесного ведомства и администрации. Вздохнул и сказал:
— За границей живут русские люди, а тут в своем отечестве не могут найти приюта.
Вздохнул снова, но сейчас же усмехнулся в бороду своей странной усмешкой, которую никак нельзя было связать с темой разговора, и спросил неожиданно:
— А как вы полагаете, можно надеяться на разрешение монастыря?
— Не знаю, право… Вероятно, это возможно. Но разве вопрос, нужен ли монастырь, решен окончательно?
— Пустынники подписались. Я все бумаги представил, — сказал о. Иларион, перестал бегать глазами и уставился на меня в упор.
— Я знаю. Но вы сами-то убеждены, что это нужно? О. Иларион перевел глаза на о. Ивана. Быстро взглянул в окно, потупился и ответил не сразу.
— А почему же нет? В церковь недалеко будет ходить. Разбойники не обидят. С земли никто не прогонит. А жить по-пустынному можно. Я все бумаги подал.
Мне показалось, что он опять усмехается. И что-то в тоне его задело меня за живое. Я — человек «мирской». Не жить мне никогда ни в монастыре, ни в пустыне, но как он не сознает, что делает? Или, может быть, сознает?
Вопрос о значении для пустынножительства постройки монастыря был для меня ясен, как день. И я сказал прямо:
— Хлопотать о монастыре может только заклятый враг пустыни. Постройка монастыря, о котором вы хлопочете, будет гибелью пустынножительства.
— Почему? — не то с любопытством, не то с иронией спросил о. Иларион.
— Потому что одно другое исключает. Монастырь весь держится на послушании игумену и уставу. Пустынножительство — на религиозной свободе. Это — сторона внутренняя. А внешняя — раз монастырь, да еще «пустыннический» — значат богомольцы, гостиницы для приезжающих, странноприимные дома и проч. и проч. и проч. Какое же тут безмолвие? Монастырь будет расти. Явятся послушники, монахи и совершенно поглотят горсть пустынников, которые приютятся вокруг него.
— Я не сам, — перебил меня о. Иларион, — все хотели… Кто не хочет, может не жить…
В лице его было что-то трусливое. И в то же время почти злое.
О. Иван сидел бледный, опустив голову. Я взглянул на него и невольно сказал:
— Только знайте, о. Иларион: какой бы вы монастырь ни построили, всегда найдутся люди, которые будут уходить в пустыню. Сгонят их с этих гор, — они подымутся выше.
— Истинно так, — твердо сказал о. Иван. О. Иларион и трусил чего-то, и злился и решительно не знал, что сказать.
— В этом монастыре, — сказал он, злобно косясь на о. Ивана, — будут жить только те пустынники, которым нечего богомольцев бояться, которые окончательно утвердились.
О. Иван весь так и вскинулся. Что-то на миг блеснуло в его лице. Горячо, прямо и смело он сказал:
— А кто утвердился? Я скажу за себя: я всегда в колебании. Всегда борюсь с помыслом: верно ли избрал путь? Думаешь: не ошибся ли? Уйди с горы! Погибаешь здесь!.. И так будет до последнего часа.
— Разве не бывает, что веришь? — опять не то с любопытством, не то с иронией спросил о. Иларион.
— Бывает. Но никогда не можешь сказать, что не усомнишься.
— Я так думаю, — видимо, желая переменить разговор, начал о. Иларион, — коли Богу угодно — монастырь разрешат. Для пустынников некое великое дело будет: свой монастырь и покой…
Мне тоже хотелось кончить разговор о монастыре, и я спросил в шутку:
— А что, пустынники не разбегутся от меня, если я буду снимать их фотографическим аппаратом?
Вопрос этот произвел самое различное действие. О. Иван просто ответил:
— По-моему, нет.
А о. Иларион застыдился, законфузился, заерзал на месте, — и как кокетливая провинциальная барышня, — ответил жеманным вопросом:
— Зачем вам?
— И знать не к чему, — резко перебил его о. Иван и, не дав мне ответить, встал.
Нехотя встал за ним и о. Иларион.
— Значит, завтра едем? — сказал я о. Ивану.
— Едем. Бояться нечего. Утром дилижанс отходит часов в семь. До дилижанса пешком придется идти. Покойной ночи.
Он поклонился поясным поклоном. Попрощался и о. Иларион и в дверях сказал:
— Я тоже с вами поеду… Мне надо в Сухум, до первой станции нам по пути.
Я молчал.
О. Иларион улыбнулся мне и затворил дверь.
Но вечер этим не кончился.
Меня ожидал совершенно неожиданный визит, многое разъяснивший мне.
Поздно вечером, когда я уже совсем собрался спать, ко мне постучался о. гостинник.
— Вас желает видеть монах нашего монастыря, о. Нафанаил.
Я был очень удивлен и ждал с нетерпением. Вошел довольно полный монах, рыжеватый, в очках.
Поздоровался со мной по светскому: представился, и не садясь спросил:
— Прошу извинить меня… Я и еще один иеромонах… очень интересуемся политикой… Не будете ли так добры поделиться с нами…
Я решительно ничего не понимал и смотрел на него с полнейшим недоумением.
— Ведь вы член Государственной Думы?
— Ничего подобного!
О. Нафанаил смутился.
— Т. е. как… Но здесь все говорят… Простите, ради Бога…. Может быть, вы инкогнито?
— Уверяю вас, что никогда членом Государственной Думы не был, и решительно не понимаю, чья это выдумка?
Впоследствии выяснилось, что, узнав мою фамилию, кто-то на Новом Афоне сказал о. Илариону, что я «послан» от Думы и еще от кого-то по ихнему делу, и он всюду раззвонил, что я член Государственной Думы, путешествующий инкогнито…
— Во всяком случае, садитесь, — сказал я. — Очень жаль, что я должен огорчить вас и о политике