доступа к человеку. Я чувствую себя как-то легко, и надежда меня не покидает.
— Вот мы уже выехали и теперь что-нибудь придумаем, — сказал Володыевский.
— Хуже всего — это сидеть на одном месте, — продолжал Заглоба, — а как влезешь на коня, то от тряски вылетают все заботы и горе.
— Ну, я, не думаю, — шепнул Володыевский, — чтобы можно было вытрясти все: например, любовь, которая впивается в сердце, как клеш,
— Если любовь истинная, то как тут ни борись, а все-таки преодолеть ее нельзя.
И Подбипента вздохнул, словно кузнечный мех. а маленький Володыевский поднял глаза к небу, как бы отыскивая на нем звездочку, светившую княжне Варваре.
Лошади начали фыркать, а солдаты говорили им: 'На здоровье!'
Потом все утихло, и только в дальних шеренгах какой-то грустный голос затянул песню:
— Старые солдаты говорят, что если лошади фыркают, то это — хорошая примета, — сказал Володыевский.
— Мне будто кто-то шепчет на ухо, что мы не напрасно едем, — ответил Заглоба.
— Дай Бог, чтобы такая надежда появилась и у нашего поручика, — вздохнул Подбипента.
Заглоба начал кивать и вертеть головой, как человек, который не может отвязаться от преследующей его мысли, и наконец сказал:
— У меня в голове вертится мысль, которой я должен поделиться с вами. Я заметил, что с некоторого времени Скшетуский — не знаю, может быть, мне это только кажется. — как будто меньше всех думает о спасении этой бедняжки.
— Ну нет, — ответил Володыевский, — это у него такой характер: он не хочет показывать другим своего горя, он всегда был таким.
— Это само собой! Но только вспомните, когда мы его обнадеживали, как холодно и небрежно он говорил нам 'спасибо', будто речь шла о каком-нибудь пустячном деле. Но видит Бог, это было бы черной неблагодарностью с его стороны, потому что сколько эта бедняжка натосковалась и наплакалась по нем, это трудно даже описать! Я это видел собственными глазами…
Володыевский покачал головой
— Не может быть, чтобы он забыл ее, — сказал он, — хотя, и правда, первый раз, когда этот дьявол увез ее из Разлог, он приходил в такое отчаяние, что мы боялись за его разум, а теперь он относится к этому более спокойно. Но если Бог дает ему сил перенести все это, то тем лучше. Как истинные друзья, мы должны только радоваться этому.
Сказав это, Володыевский пришпорил коня и подъехал к Скшетускому, а Заглоба некоторое время молча ехал рядом с Подбипентой.
— А вы не разделяете моего мнения, что если бы не амуры, то на свете было бы меньше зла? — спросил Заглоба
— Что Бог кому предназначил, того не миновать, — возразил литвин.
— И никогда вы не можете мне ответить на вопрос; это две разные вещи. Ну из-за чего же погибла Троя? А разве и эта война не из-за рыжей косы? Захотелось Хмельницкому Чаплинской, или Чаплинскому — Хмельницкой, а мы из-за них должны подставлять свои шеи.
— Это грешная любовь, но есть и другая, угодная Богу, от которой еще больше увеличивается Его слава.
— Ну теперь вы ответили немного лучше. А сами вы скоро начнете трудиться на этом поприще? Я слышал, что кто-то опоясал вас шарфом.
— Ах, братец, братец!
— Только три головы мешают, да?
— Ах, в том-то и дело!
— Вот что я вам скажу: размахнитесь хорошенько и сразу снесите три головы — Хмельницкому, хану и Бегуну.
— Да, если бы только они стали в ряд — печальным голосом произнес Лонгин, подняв глаза к небу.
Володыевский тем временем ехал рядом с Скшетуским, молча поглядывая на его безжизненное лицо, потом ударил своим стременем об его стремя
— Ян, — обратился он к нему, — отчего ты так задумался?
— Я не задумался, а молюсь, — ответил Скшетуский.
— Это святое и похвальное дело, но ведь ты не монах, чтобы довольствоваться только молитвой.
Скшетуский медленно повернул к Володыевскому свое измученное лицо и глухим, полным смертельной тоски голосом спросил:
— Скажи же, Миша, что мне осталось, кроме рясы?
— Тебе осталось еще позаботиться об ее спасении, — ответил Володыевский.
— Я и буду заботиться об этом до последнего издыхания. Но если даже я и найду ее живой, то не будет ли это слишком поздно? Да сохрани меня Бог! Я могу думать обо всем, только не об этом. Я ничего уж больше не желаю, как только вырвать ее из поганых рук, а потом пусть она найдет себе такой же приют, какой буду искать и я. Видно, не было на это Божьей воли… Не мешай мне молиться, Миша, и не прикасайся к кровавой ране.
У Володыевского сжалось сердце; он хотел было утешить Скшетуского, подать ему надежду, но слова не шли с его языка, и они в глубоком молчании ехали дальше. Губы Скшетуского быстро шептали слова молитвы, которыми он, очевидно, хотел отогнать от себя страшные мысли, и когда Володыевский, при лунном свете, взглянул на его лицо, оно показалось ему суровым лицом монаха, изнуренного постом и молитвой.
Глава V
Скшетуский ехал со своим отрядом только ночью, а днем отдыхал в лесах и оврагах, расставляя для безопасности стражу. Подойдя к какой-нибудь деревне, он окружал ее так, чтобы никто из жителей не мог выйти, забирал припасы и корм для лошадей, но прежде всего собирал вести о неприятеле, потом уходил, не причиняя никому зла; по выходе из деревни он внезапно менял направление, чтобы неприятель не мог узнать, в какую сторону направился отряд Целью этого похода было узнать, продолжает ли Кривонос со своими сорока тысячами человек осаждать Каменец или, оставив бесплодную осаду, пошел на помощь Хмельницкому, чтобы вместе с последним принять участие в решительной битве; потом надо было собрать сведения о том, что делают добруджские татары, — перешли ли они Днестр и присоединились ли к Кривоносу или стоят еще по ту сторону реки? Это были важные известия для польских войск, и главнокомандующие сами должны были бы постараться собрать их, но им, как людям неопытным, это не пришло в голову, и князь-воевода взял эту тяжелую заботу на себя. Если бы оказалось, что Кривонос бросил осаду Каменца и вместе с белгородскими и добруджскими татарами пошел к Хмельницкому, тогда нужно было как можно скорее ударить на него, пока он еще не соединился с ними. А между тем главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Острожский, не торопился, и его ждали в лагере на второй или на третий день после отъезда Скшетуского. Он, очевидно, по своему обыкновению, пировал по пути; уходило самое удобное время для усмирения Хмельницкого, и князь Иеремия приходил в отчаяние при