— Такие слова для меня хлеб насущный, который я ел, обливая горькими слезами, а теперь у меня уж и слез нет.
Сострадание овладело сердцем Скшетуского при виде этого старца с мученическим лицом, который последние дни жизни проводил в болезни тела и страданиях души.
— Милостивый воевода! — сказал поручик. — Бог свидетель, что я только и думаю о теперешних страшных временах, в которых сенаторы и коронные сановники принуждены бить челом перед этими негодяями, для которых кол должен быть единственной наградой.
— Да благословит тебя Бог! Ты молод и честен, и ' знаю, что у тебя не было дурного намерения; но то, что ты говоришь, говорит и твой князь, а за ним войско, шляхта, сеймы, половина Польши, а все это бремя презрения и ненависти обрушивается на меня.
— Каждый служит отчизне по своему уму, пусть уж Бог благословит хорошие намерения, а что касается князя Иеремии, — он служит отчизне не только здоровьем, но и состоянием.
— За то и слава его окружает, и он сияет, в ней, как в лучах солнца, — ответил воевода. — Между тем, что ждет меня? Ты хорошо говоришь: пусть хотя бы после смерти Бог пошлет спокойный отдых тем, которые терпели так много в жизни.
Скшетуский молчал, а Кисель в немой молитве поднял глаза к небу, потом сказал:
— Я кровный русин. Могилы князей Святольдычей находятся в этой земле, и я любил ее и этот люд Божий, который живет на ней. Я видел обиды с обеих сторон, видел дерзость Запорожья, но и гордость тех, которые хотели поработить этот народ; что же я должен был делать, я русин, а вместе с тем верный сын и сенатор Польши? Я и присоединился к тем, которые говорили: 'Бог с нами', так мне подсказывала кровь и сердце, потому что между ними был покойный король, наш отец, и канцлер, и примас, и много других; потому что я видел, что для обеих сторон разногласие — погибель. Я хотел ради мира трудиться до последнего дыхания, и когда кровопролитие началось, то подумал: я буду ангелом-примирителем. И я начал трудиться и теперь тружусь, хотя с болью, мукой, позором и сомнением, страшнейшим из всех мук Я, ей- Богу, не знаю — поздно ли пришел ваш князь с мечом, или я опоздал с оливковой ветвью, но только вижу, что мой труд напрасен, сил мне не хватает и напрасно я бьюсь о стену седой головой; уходя в могилу, я вижу перед собою только мрак и погибель! О Боже, всеобщую погибель!
— Бог пошлет спасение.
— Пусть пошлет Он этот луч милости перед моей смертью, чтобы не умереть с отчаяния, а я поблагодарю Его за крест, который несу, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах называют меня изменником, за ограбление, за позор и за всю несправедливость, которую я получил с обеих сторон.
С этими словами воевода поднял свои исхудалые руки к небу, и две крупные слезы скатились с его глаз, может быть, последние в его жизни.
Скшетуский не мог выдержать дольше и, бросившись на колени перед воеводой, схватил его руку и отрывистым от сочувствия голосом сказал:
— Я солдат и иду другой дорогой, но заслуге и печали отдаю честь.
Сказав это, шляхтич и рыцарь из-под знамени Вишневецкого прижал к своим губам руку того русина, которого вместе с другими несколько месяцев тому назад называл изменником.
Кисель положил ему обе руки на голову.
— Сын мой, — сказал он тихо, — да благословит и утешит тебя Господь, как и я благословляю тебя!
Опасное колесо переговоров завертелось с того же дня. Хмельницкий приехал на обед к воеводе в худом расположении духа и объявил, что говорил вчера о перемирии: собраний комиссии в Духов день и выпуске пленных спьяну и что его хотели провести. Кисель опять успокаивал его, представляя доводы, но это был тиран, по словам львовского подкомория. Он ударил булавою Позовского только за то, что тот не вовремя пришел к нему, несмотря на то что последний, будучи больным, был близок к смерти.
Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только похмелившись водкой и прекрасным гощанским медом, Хмельницкий развеселился, но все равно не хотел толковать об общественных делах и даже вспоминать о них, говоря: 'Если пить — так пить; послезавтра — суд и расправа; а нет, то я уйду!' В третьем часу ночи Хмельницкий намеревался пойти в спальню воеводы, чему последний всеми силами препятствовал, так как там нарочно спрятан был Скшетуский, ибо боялись, чтобы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Хмельницкий, однако, поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:
— Скшетуский! А ты почему не пьешь с нами? — причем дружески протянул ему руку.
— Я болен, — сказал тот, поклонившись гетману.
— Ты вчера уехал, а без тебя ни к чему у меня охоты не было.
— Такой приказ получил, — вмешался Кисель.
— Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его — он не хотел смотреть на честь, отданную мне вами. Ой, это птица! Но что я не простил бы другому — ему прощу, потому что он мой друг сердечный.
Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
— А ты знаешь, за что я тебя очень люблю? Скшетуский покачал головой.
— Ты думаешь за то, что ты разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и за мной охотились, как за зверем? Нет. не за это. Я тогда дал тебе перстень с землею гроба Христа. Но ты, рогатая душа, мне не показал его, когда был в моих руках, я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но теперь я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю себя твоим сердечным другом и вечным должником.
Скшетуский, в свою очередь, с удивлением взглянул на Хмельницкого.
— Смотри, как удивляются, сказал гетман, будто бы обращаясь к четвертому лицу, — так я тебе припомню, что мне говорили в Чигорине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базан-лука. Я спрашивал всех про моего неприятеля Чаплинского, которого я не нашел, но мне сказали, что ты сделал с ним после нашей первой встречи; ведь ты схватил его за чуб и, открыв им двери, окровавил его, как собаку? А?
— Действительно, я это сделал, — сказал Скшетуский.
— О, отлично ты сделал, великолепно поступил! И я еще поймаю его — иначе и трактаты и комиссары мне незачем, я его поймаю и поиграю с ним по-своему… Да, задал ты ему перцу…
Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
— Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как былинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
И он начал смеяться так громко, что эхо разнеслось по всей квартире и дошло до комнаты, где находились собеседники,
— Милостивый, воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, моего друга.
Кисель открыл дверь и крикнул мальчику, чтобы он принес меду; тот подал три кружки.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и с Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его губ, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им и он, обращаясь к поручику, воскликнул:
— Проси меня, о чем хочешь!
На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; настала минута молчания.
— Не бойся, — говорил Хмельницкий. — Слово не дым; проси обо всем, что хочешь, кроме того, что принадлежит Киселю.
Хмельницкий даже пьяный был самим собой.
— Если я могу пользоваться вашим расположением ко мне, гетман, то желаю только справедливости… Один из ваших полковников обидел меня…
— Голову ему снять! — крикнул возбужденно Хмельницкий.
— Не в том дело: прикажите ему только биться со мной.
— Срезать ему голову! — повторил гетман. — Кто это?
— Богун!
Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
— Богун? — сказал он. — Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
Скшетуский был поражен. Заглоба, значит, правду говорил.
— А что тебе сделал Богун? — спросил Хмельницкий. Поручик еще сильнее покраснел. Он боялся