— Глядите в оба. Это спокойствие не сулит добра.
И князь отправился дальше проверять, не сморил ли где сон измаявшихся солдат. Лонгин сложил руки.
— Что за вождь! Что за воин!
— Он меньше нашего отдыхает, — сказал Скшетуский. — Каждую ночь самолично все валы — до второго пруда — обходит.
— Дай ему Бог здоровья!
— Аминь.
Настало молчание. Все напряженно всматривались в темноту, но ничего не могли увидеть — казацкие шанцы были спокойны. Последние огни и те погасли.
— Можно бы их всех во сне накрыть, как сусликов! — пробормотал Володыевский.
— Как знать… — отвечал Скшетуский.
— В сон клонит, — сказал Заглоба, — глаза уже слипаются, а спать нельзя. Любопытно: когда можно будет? Стреляют, не стреляют, а ты стой, не выпуская сабли, и качайся от усталости, как еврей на молитве. Собачья служба! Ума не приложу, с чего меня так разобрало: то ли от водки, то ли от злости на утреннюю выволочку, которой мы с ксендзом Жабковским безвинно подверглись.
— Что же случилось? — спросил пан Лонгинус. — Ты начал рассказывать, да не докончил.
— Сейчас и расскажу — авось перебьем сон! Пошли мы утром с ксендзом Жабковским в замок — поискать, не завалялось ли где чего съестного. Ходим, бродим, заглядываем во все углы — хоть шаром покати. Возвращаемся злые. А во дворе навстречу нам патер кальвинистский — явился готовить в последний путь капитана Шенберка — того, что на Фирлеевых позициях вчера был подстрелен. Я ему и говори: 'Долго ты, греховодник, здесь околачиваться будешь да на Всевышнего хулу возводить? Еще навлечешь на нас немилость Господню!' А он, видно, рассчитывая на покровительство каштеляна, отвечает 'Наша вера не хуже вашей, а то и получше!' Как сказал, нас прямо оторопь взяла от возмущения. Но я помалкиваю! Думаю себе: ксендз Жабковский рядом, пускай поспорит. А ксендз мой как зашипит и без размышлений выставляет свой аргумент: хвать богоотступника под ребро. Однако ответа на первый сей довод не получил никакого: тот как покатится, так и не остановился, покуда головой не уткнулся в стену. Тут случился князь с ксендзом Муховецким и на нас: что за шум, что за свара? Не время, мол, не место и не метода! Как школярам, намылили головы… Где тут, спрашивается, справедливость? Utinam sim falsus vates [14], но патеры эти фирлеевские еще на нас беду накличут…
— А капитан Шенберк на путь истинный не обратился? — спросил Михаил.
— Какое там! Как жил, заблудшая душа, так и умер.
— И отчего только люди коснеют в упорстве своем, отказывая себе во спасении! — вздохнул Лонгин.
— Господь нас от насилия и казацких злых чар хранит, — продолжал Заглоба, — а они еще его оскорблять смеют. Известно ли вам, господа, что вчера вон с того шанца клубками ниток по площади стреляли? Солдаты говорили, куда ни упадет клубок, в том месте земля покрывается коростой…
— Известное дело: у Хмельницкого нечистая сила на побегушках — сказал, осеняя себя крестом, Подбипента.
— Ведьм я сам видел, — добавил Скшетуский, — и скажу вам, милостивые государи…
Дальнейшие его слова прервал Володыевский, который, сжав локоть Скшетуского, шепнул вдруг.
— А ну-ка, тише!..
И, подскочив к самому краю вала, стал прислушиваться.
— Ничего не слышу, — сказал Заглоба.
— Тсс!.. Дождь заглушает! — объяснил Скшетуский.
Володыевский замахал рукой, чтоб ему не мешали, и еще несколько времени простоял, насторожившись; наконец он вернулся к товарищам и прошептал:
— Идут.
— Дай знать князю! Он на позицию Остророга пошел, — так же тихо приказал Скшетуский, — а мы побежим предупредить солдат…
И друзья, ни секунды не медля, припустили вдоль вала, по дороге то и дело останавливаясь и тихим шепотом оповещая бодрствующих воинов:
— Идут! Идут!..
Слова полетели из уст в уста. Спустя четверть часа князь, въехав верхом на валы, уже отдавал офицерам распоряженья. Поскольку противник, видно, рассчитывал застигнуть лагерь врасплох, во сне и бездействии, князь велел его в этом заблуждении оставить. Солдатам приказано было держаться как можно тише и подпустить врага к самой подошве вала, а затем лишь, когда пушечным выстрелом будет дан сигнал, внезапно ударить на него.
Воинам не пришлось повторять дважды: дула мушкетов были бесшумно взяты на изготовку и настало глухое молчание. Скшетуский, Лонгин и Володыевский стояли рядом; Заглоба остался с ними, зная по опыту, что наибольшее число пуль ляжет посреди площади, а на валу, рядом с тремя такими рубаками, всего безопасней.
Он только встал чуть позади друзей, чтобы избежать первого удара. Немного поодаль опустился на колено Подбипента с 'сорвиголовой' в руке, а Володыевский примостился рядом со Скшетуским и шепнул ему в самое ухо:
— Идут, спору нет…
— Ровно шагают.
— Это не чернь, да и не татары.
— Запорожская пехота.
— Либо янычары — они маршируют отлично. С седла можно было бы побольше уложить!
— Нынче слишком темно для конного бою.
— Теперь слышишь?
— Тсс! Тише!
Лагерь, казалось, погружен был в наиглубочайший сон. Нигде ни шороха, ни огонька — сплошь гробовое молчанье, нарушаемое лишь шелестом мелкого дождичка, сеющегося как сквозь сито. Помалу, однако, к этому шелестению примешался иной, тихий, но мерный и потому более явственный шорох, который все приближался, становился все отчетливее; наконец в десятке шагов от рва показалась какая-то продолговатая плотная масса, различимая лишь оттого, что была чернее темноты, — показалась и застыла на месте.
Солдаты затаили дыхание, только маленький рыцарь исщипал ляжку Скшетуского, таким способом выражая свою радость.
Между тем вражеские воины подошли ко рву, спустили в него лестницы, затем сами слезли на дно, а лестницы приставили к внешнему склону вала.
Вал по-прежнему хранил молчание, будто на нем и позади него все вымерло — тишина стояла, как в могиле.
Но кое-где все же, сколь ни осторожен был враг, перекладины стали потрескивать и скрипеть…
'Ох, и полетят ваши головы!' — подумал Заглоба.
Володыевский перестал щипать Скшетуского, а Лонгин сжал рукоять 'сорвиголовы' и напряг зрение — будучи ближе всех к гребню вала, он намеревался ударить первым.
Внезапно три пары рук высунулись из мрака и ухватились за гребень, а следом, медленно и осторожно, стали подниматься три мисюрки… Выше и выше…
'Турки!' — подумал Лонгин.
В эту минуту оглушительно грянули тысячи мушкетов: сделалось светло как днем. Прежде чем свет померк, Лонгин размахнулся и ударил — страшен был его удар, воздух так и взвыл под клинком.
Три тела упали в ров, три головы в мисюрках скатились к коленям литвина.
Тот же час, хотя на земле начался ад над Лонгином отверзлись небеса, крылья выросли за спиной, ангельские хоры запели душе, в груди разлилось райское блаженство — и он дрался, как во сне, и удары его меча были точно благодарственная молитва.
И все давно преставившиеся Подбипенты, начиная от прародителя Стовейки, возрадовались на