а паны Потоцкие, Калиновские, Вишневецкие и Конепольские вышли из повиновения королю и республике. И так как мы покарали их, нам должно воспоследствовать прощение и награда от отечества. Я прошу вас, мои друзья и соратники, прочесть письмо, доставленное мне от брацлавского воеводы отцом Патронием Ласко, шляхтичем православной веры. Вы мудро решите, как нам остановить потоки христианской крови и удостоиться прощения и награды за нашу верность и покорность республике.
Хмельницкий не спрашивал, должна ли война продолжаться, или нет, он просто требовал ее окончания. Тотчас же поднялись протесты, перешедшие в грозные крики. В особенности горячился Чарнота.
Хмельницкий молчал и только запоминал протестующих.
Выговский с письмом поднялся с своего места. Зорко понес копию письма, для того, чтобы прочитать 'товариществу'. И тут и там воцарилось глубокое молчание.
Воевода начинал письмо следующими словами:
'Пан старший запорожского войска республики, старый мой друг и приятель!
Хотя многие считают вас врагом республики, я не только твердо уверен в вашей непоколебимой верности отечеству, но и утверждаю в этом мнении панов сенаторов, моих товарищей. Потому что, во- первых, от века днепровское войско отстаивает свои права и свободу, всегда оставаясь верным королям и республике. Во-вторых, наш русский народ так предан своей православной вере, что готов пожертвовать за нее своей жизнью. В-третьих, бури бывают разные (как и теперь, по Божьему попущению), проливается братняя кровь, но отечество над всеми одно, В нем мы родились, пользуемся нашими вольностями, и во всем свете нет страны, где свобода была бы шире. Поэтому мы привыкли оберегать наше отечество, и хотя бывают иногда разные отступления, разум подскажет каждому, что лучше жить в своем свободном государстве, чем подпасть под власть другого'.
Лобода прервал чтение письма.
— Правду говорит, — сказал он громко.
— Правду говорит, — повторили другие полковники.
— Неправда, лжет, собака! — заревел Чарнота.
— Молчи! Сам ты собака.
— Вы изменники. На погибель вам!
— Слушать, слушать! Читать! Он наш человек! Читать!
Буря разыгрывалась не на шутку, но Выговский снова начал читать, и все умолкло.
Пан воевода писал дальше, что запорожское войско должно верить ему, что он сам, принадлежа к той же религии и национальности, должен питать к нему дружеские чувства. Он написал, что не принимал никакого участия в несчастном кровопролитии под Кумейками и под Старцем, наконец, умолял Хмельницкого прекратить войну, отпустить татар или обратить на них оружие и оставаться твердым в верности республике. Письмо кончалось следующими словами:
'Обещаю вам как сын православной церкви и русского народа, что я сам буду содействовать всему доброму. Вы хорошо знаете, что и от меня кое-что (слава Богу) зависит в республике; без меня не может быть решен вопрос о войне или мире, а я первый не желаю внутренней войны'.
Мнения присутствующих разделились, хотя письмо понравилось и полковникам, и даже 'товариществу'. Но в первую минуту ничего разобрать было невозможно. 'Товарищество' издали походило на громадный водоворот, в котором кипели и бурлили буйные страсти. Повсюду красные лица, налитые кровью глаза, пена у рта, и всеми сторонниками продолжения войны предводительствовал Эразм Чарнота, который впал в полный экстаз. Хмельницкий, глядя на это, был недалек от взрыва бешенства, перед которым стихало все, как перед рыком льва. Но еще прежде него на лавку вскочил Кшечовский, взмахнул саблей и крикнул громовым голосом:
— Вам бы пасти стадо, а не присутствовать на совете, рабы презренные!
— Тише! Кшечовский хочет говорить! — крикнул Чарнота.
Он предполагал, что славный полковник будет говорить за войну.
— Тише! Тише!
Кшечовский пользовался большим уважением среди казачества, во-первых, благодаря своим заслугам и военному таланту, а во-вторых, — странное дело! — потому, что был шляхтичем. Все утихли и ждали, что он скажет. Сам Хмельницкий не сводил с него беспокойного взгляда.
Но Чарнота заблуждался. Кшечовский своим быстрым умом понял, что теперь или никогда он может получить от республики те должности и почести, о которых он мечтал. Он смекнул, что при умиротворении казаков его прежде всего будут стараться задобрить. Вот что говорил Кшечовский:
— Мое дело бить, а не рассуждать, но когда дело дошло до совета, я чувствую, что могу высказать и свое мнение, так как не меньше других, если не больше, заслужил право на ваше доверие. Мы начали войну, чтоб возвратить прежние вольности и привилегии, а пан воевода брацлавский пишет, что так и должно быть. Значит, или будет, или не будет. Если не будет — то война, будет — мир! Зачем зря проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война кончится; наш батько Хмельницкий все мудро обдумал, предлагая стать на стороне его величества короля, который наградит нас за это, а если паны станут сопротивляться, он позволит нам расправиться с ними. Тогда мы и расправимся. Только одного я не посоветовал бы — татар отпускать: пусть они стоят в Диких Полях, пока дело окончательно не решится.
Лицо Хмельницкого разгладилось при этих словах, а полковники, в огромном большинстве, начали кричать, что войну нужно кончать и выслать депутацию в Варшаву, а пана Киселя просить, чтоб он сам приехал для заключения мира. Чарнота еще кричал и протестовал, но Кшечовский вперил в него грозные очи и проговорил:
— Ты, Чарнота, полковник гадячский, просишь войны и кровопролития, а когда под Корсунем на тебя шла гвардия пана Дмоховского, то ты, как подсвинок, визжал: 'Братцы, родные, спасайте!'. И впереди всего своего полка удирал.
— Лжешь! — завопил Чарнота. — Я не боюсь ни тебя, ни ляхов.
Кшечовский стиснул в руках саблю и бросился на Чарноту, но другие заслонили гадячского полковника. Беспорядок вновь поднялся страшный. На майдане 'товарищество' ревело, как стадо диких зубров.
Тогда встал сам Хмельницкий.
— Паны полковники! — начал он. — Вы постановили отправить послов в Варшаву засвидетельствовать нашу верность перед его величеством королем и республикой и просить о награде. Но кто хочет войны, тот будет иметь ее, но не с королем, не с республикой, — мы с ними и не вели войны, — а с величайшим нашим врагом, который обагрил кровью весь казацкий край, который еще под Старцем выкупался в невинной крови и не перестает купаться в ней доселе. Я посылал к нему письмо, чтоб он унял свой гнев, но он зверски убил моих послов и ничего не ответил на мое письмо, чем нанес величайшее оскорбление всему запорожскому войску. Теперь он пришел из Заднепровья, Погребищи разорил, побил невинных людей, над участью которых я плакал кровавыми слезами. Потом, как мне донесли сегодня утром, та же судьба постигла и Немиров. Татары боятся идти на него; того и гляди, он придет сюда, чтобы уничтожить и нас, против воли благорасположенного к нам его величества короля и всей республики, ибо в своей дьявольской гордыне он постоянно готов бунтовать против кого-нибудь…
Все вокруг замерло в молчании; Хмельницкий откашлялся и продолжал:
— Бог ниспослал нам победу над гетманами, но Ерема, дьявольский сын, живущий одной неправдой, хуже всех гетманов и всех королевичей. Если б я сам пошел на него, он не преминул бы через своих родственников очернить меня и мою невинность перед лицом короля. Во что бы то ни стало нужно, чтобы король и республика ведали, что я не хочу войны и сижу смирно, а он первый нападает на нас. Поэтому я не могу идти и должен остаться для переговоров с паном воеводой брацлавским, но чтобы он, дьявольский сын, не сломал нашей силы, нам нужно уничтожить его, как мы уничтожили наших недругов, гетманов. Не пожелает ли кто из вас взять на себя это дело, а я отпишу королю, что это случилось во время моего отсутствия в целях обороны нашей? Немое молчание.
— Кто решится на этот высокий подвиг, тому я дам достаточно войска, и пушек, и стрелков, чтобы с помощью Бога осилить нашего врага смертного.
Ни один полковник не вышел вперед.