полезные качества, назовут прогенерантом, отрицательные — дегенерантом». То же возражение он делал в адрес Трошина, считавшего, что «психологию великого человека нельзя втиснуть в рамки “обыкновенного”». Шайкевич также сомневался, что состояние Гоголя (которого он считал больным периодическим психозом) можно назвать проявлением прогенерации78.
Эти дискуссии происходили накануне и во время драматических событий первого десятилетия XX века — Кровавого воскресенья, массовых выступлений, подавления революции. На съезде в Киеве в сентябре 1905 года российские психиатры и невропатологи заявили о том, что рост числа душевных заболеваний — прямое следствие политики российского правительства. В свой итоговый документ съезд внес требование отставки нынешнего правительства и установления репрезентативной власти. Врачи хотели демократизировать не только страну, но и собственную профессию, и прежде всего больницы, в которых они работали. Наиболее радикально настроенные из них требовали отказаться от единоначалия и заменить диктат директора коллегиальным управлением. В коллегию больничных служащих должны были войти и представители младшего медперсонала — санитары и смотрители, положение которых было гораздо хуже положения врачей: получая мизерные зарплаты, они иногда жили тут же, в палатах вместе с душевнобольными. Наиболее радикальные врачи считали: психиатрическая больница нуждалась в реформах, как и российское самодержавие в целом.
Психиатрическое отделение больницы им Св. Николая в Петербурге, где Трошин служил ассистентом (заместителем главного врача), даже среди других казенных психиатрических учреждений выделялось своей бедностью, теснотой и плохой администрацией. С началом революционных событий сотрудники, недовольные авторитарной политикой директора, стали требовать участия в руководстве больницей. Когда директор отверг их требования о «коллегиальном управлении», санитары, возглавляемые младшими врачами, ворвались в кабинет директора, схватили его и насильно вывезли на тачке за ворота больницы. Разделавшись с властью, они приступили к освобождению «политических» пациентов — тех, кто был помещен туда по распоряжению полиции. В конце концов участники «бунта» были арестованы и осуждены; Трошин получил более года тюремного заключения79.
Чижа и Трошина разделяли теперь не только профессиональные, но и политические взгляды. Чиж по-прежнему оставался лояльным режиму и считал революционеров «анархистами или политическими преступниками», чей разрушительный пыл «зависит от их болезненной организации». Революционная толпа казалась ему состоящей из алкоголиков и душевнобольных, а ее лидеры — вырождающимися80.
С началом революции психиатры стали писать об увеличении числа душевных заболеваний, связывая это с ростом насилия на улицах. Заговорили, в частности, об особой категории — «революционных психозах», которыми заболевают в основном жертвы репрессий. В отличие от своих радикальных коллег, возлагавших ответственность за рост насилия на правительство, Чиж утверждал, что виноваты обе стороны, приводя случаи избиения толпой полицейского или священника. Он не принял категорию «революционных психозов», так же как ранее отверг другие категории — «тюремные» и «военные психозы», о которых говорили во время Русско-японской войны81. Он настаивал: «вопрос о сильных душевных волнениях как причине душевных заболеваний следует считать сданным в архив. Здоровые нормальные люди не могут заболеть душевной болезнью вследствие сильного душевного волнения». Чиж упрекал своих радикальных коллег за то, что они кроят этиологию душевных болезней по мерке своих политических симпатий, и предупреждал, что это «усилит недоверие публики к психиатрии»82. Он снова призвал отделить психиатрию от событий дня. Но, как это уже было в полемике по поводу Плюшкина, те психиатры, которые не могли и не считали нужным стоять в стороне от общественных событий, отвергли нейтралитет. В последующее десятилетие о Чиже было мало что слышно. В 1915 году он возглавил отделение Красного Креста на Западном фронте. Октябрьская революция застала его в Киеве; там, по-видимому, Чиж и умер или погиб в 1922 году83.
«Человек психологический»
В 1909 году литературный мир и «вся образованная Россия» праздновали столетие Гоголя. Тогда же был основан альманах «Вехи», предназначенный утверждать «теоретический и практический приоритет духовной жизни над внешними общественными формами». Издатель «Вех» М.А. Гершензон верил в то, что общество изменится, только если будет дана свобода индивидуальности и творчеству84. Альманах был задуман как место для проявлении эстетического, интимного, приватного — в противовес моральному, гражданскому и общественному.
В такой атмосфере становилось все труднее давать прямые психиатрические интерпретации как жизни Гоголя, так и его произведений. На протяжении некоторого времени медицинские и немедицинские трактовки Гоголя сосуществовали — иногда даже у одного и того же автора. Так, в своем юбилейном эссе о Гоголе В.Г. Короленко, казалось бы, соглашался с мнением Баженова о том, что писатель страдал «депрессивным неврозом». Он и сам собрал доказательства наследственной предрасположенности Гоголя к душевной болезни, — правда, не с материнской стороны, как утверждал Баженов, а со стороны отца, который якобы умер от подобного заболевания. В то же время в работе Короленко медицинский дискурс сосуществовал с иным: в нем речь шла о духовном измерении — «гениальный писатель… умер не от какой-либо специфической болезни, а от душевного кризиса, когда ничего более не могло поддержать его жизнь как творческого человека». «Радость творчества» и «неблагоприятные органические влияния» — как «борющиеся в нем противоположные силы» — в равной мере служили у Короленко объяснением трагической судьбы Гоголя85.
XX век часто называют «психологическим» — за его сосредоточенность на внутреннем, интимном и индивидуальном за счет коллективного и общественного. То, что ранее представлялось внешним — социальные тенденции, общественные интересы, — теперь оказалось спроецировано внутрь, стало чертами внутреннего мира или вообще погрузилось в бессознательное. Могло оказаться так, что внутрь личности помещались противоречивые социальные тенденции: тогда заключали о существовании у человека психологического конфликта. Подобным образом интерпретировали и Гоголя: писатель, истощенный физической болезнью, якобы не вынес раздирающих его противоречий.
Именно об этом заявили психоаналитики, противопоставившие себя традиционной психиатрии. Отвечая Чижу, психиатр и психоаналитик И.Д. Ермаков (1875–1942) писал, что если Гоголь и был меланхоликом, то «не в том смысле, как этому учит наука о душевных болезнях, а тем отравленным внутренней неуверенностью и неустойчивостью гением, который всю жизнь искал возможности освободиться и почувствовать себя сильным». Душевные страдания Гоголя, по мнению Ермакова, помогали его читателям испытать катарсис: «в процессе освобождения он мучится, анализирует, видит то скверное, что есть у всех людей, и заражает нас и примиряет нас с собой, так как и мы боремся и освобождаемся от власти темных сил эгоизма для новой светлой жизни». Ермаков был не только психиатром, но и художником — членом объединения «Мир искусства» и участником передвижных выставок (свои картины он подписывал «Иверм»). После революции он стал одним из самых активных пропагандистов психоанализа в нашей стране и, в частности, возглавил детский дом-лабораторию «Международная солидарность» (впоследствии — Государственный психоаналитический институт). Ермаков издавал «Психологическую и психоаналитическую библиотеку», в которой публиковались и его собственные работы о литераторах86.
Молодые идеалистически настроенные психиатры — такие, как Трошин, — стремились создать новую психологию, которая соответствовала бы новому типу человека. Его прообразом был не скромный общественник, а Сверхчеловек Ницше — наполовину святой, наполовину гений. В отличие от героя прошлого столетия — человека морального, новый тип был «человеком сугубо приватным, который от несовершенств общества обращает взгляд вглубь самого себя, посвящая жизнь изучению своих чувств»87. В ходе такой «переоценки ценностей» Гоголь все более наделялся романтическими чертами и из объекта внимания психиатров превращался в символ грядущих перемен. Эти перемены вряд ли пришлись бы по душе ученым вроде Чижа, которые обращались к литературе и патографиям для выражения своего по преимуществу морального взгляда на мир.