озолотившиеся края облаков. До того времени облака представляли однородный серый цвет, хотя и представляли по краям, сравнительно прозрачные, более тонкие места, но никаких оттенков на облаках не было видно. Теперь же облака озарились, как при закате или восходе солнца, и я видел край тени, скользящей по облакам, как экрану, скрывающему от меня солнце. Полос в собственном смысле я не видал, но я видел, что тень скользит по облакам как бы скачками, или неравномерно двигаясь. Быть может, это и были полосы, но, но, быть может, это есть только впечатление, зависящее от слоеватого сложения облаков, надо мною находившихся. Переход от сумерек к рассвету, теперь озарившему все пространство, был почти моментальный, сравнительно резкий, и когда тень проскользнула, наступила полная ясность облачного дня. Так как затмение должно было кончиться около 6 час. 42 мин., а моя первая заметка в записной книжке сделана в 6 час. 55 мин., то у меня оставалось более 10 мин., впечатление о которых теперь я совершенно забыл. Не помню, — что я в течение их делал. Занята ли была мысль чем-либо, касающимся затмения, или она остановилась на подробностях аэростата, я это совершений утратил из памяти. Сознаю только тот момент, когда я счел нужным, прежде всего записывать все, что далее со мною произойдет. Запись эта была нужна не только для того, чтобы укрепить то, что дальше увижу, в памяти, но и для того, чтобы воспользоваться числами тех наблюдений, которые сверх затмения мне хотелось сделать в продолжение полета.
Не подлежит сомнению, что все время, протекшее при затмении, а также и все время тех 10 мин., которых содержания я не помню, аэростат поднимался. Никакого ощущения, ни тогда, ни после того, разряжения воздуха от быстрой перемены в его плотности и температуре я совершенно не испытал, так что перемещение это не оставляло никакого ощущения в теле. Ветра, как известино, на аэростате обыкновенно нет, потому что сам аэростат несется вместе с массою воздуха и имеет скорость, равную с ветром. Он есть даже наилучшее средство для определения скорости ветра в том слое, где движется, а потому нельзя было узнать, несется ли мой шар в пространстве или поднимается в совершенно тихой атмосфере, т. е. вертикально над Клином. Конечно, если бы была видна земля, то можно бы сделать суждение, но подо мною была такая сплошная и общая, белая пелена облаков, что не было видно никакого клочка земли…»
Все время, пока продолжался полет, оставшиеся близкие волновались за исход его: в 1887 г. воздухоплавание еще далеко не было таким безопасным делом, как сейчас. Воспоминания Анны Ивановны Менделеевой, присутствовавшей при полете, так рисуют часы ожидания:
«Желто-серый, густой туман через минуту скрыл от нас все, и шар, и Дмитрия Ивановича. Описать мой испуг невозможно. Ведь я же знала, что он летел в первый раз в жизни и что обращаться с шаром он не может уметь. Катенька и Ефим[18] увезли меня поспешно домой в полном оцепенении. Оставаться в Клину я не могла, потому что оставила дома моих маленьких детей- близнецов, из которых девочку Мусю я кормила сама. Началась моя агония и паника не только всего нашего дома, но и всех соседей и крестьян.
Вестей не было. В Клин была прислана кем-то телеграмма: «Шар видели — Менделеева нет». Когда получилось это страшное известие, К. Д. Краевич лишился чувств. От меня эту телеграмму скрыли. Велосипедисты, локомотив, сам Кованько, сын Владимир ездили по всем направлениям, отыскивая хоть какие-нибудь следы. Только на другой день вечером Надежда Яковлевна Капустина привезла мне в Боблово телеграмму самого Дмитрия Ивановича: «Спустился благополучно в 9 час. утра Калязинский уезд Тверской губернии».
Дальше привожу рассказ Н. Я. Капустиной:
«Я сейчас же поехала в Боблово успокоить жену Дмитрия Ивановича. Там опять пришлось пережить тяжелые минуты. Анне Ивановне тоже сделалось дурно от радости уже, что жив и благополучен ее муж и отец ее маленьких детей.
Старший сын Дмитрия Ивановича поехал встречать отца в Москву и на другой день к вечеру привез его. Звон колокольца и бубенчиков тройки мы услышали издалека и выбежали на крыльцо встречать. Потрясенные нервы Анны Ивановны опять не выдержали, когда Владимир Дмитриевич первый вбежал на крыльцо и сказал: «Вот, привез вам воздухоплавателя», — Анне Ивановне опять сделалось дурно. Двоюродные братья (племянники Дмитрия Ивановича) унесли ее по-скорее в маленькую столовую, и там с трудом я привела ее в себя.
Дмитрий Иванович вошел в переднюю, и был слышен его взволнованный голос:
— Где Анна Ивановна? Где она?
В Клину местные жители сделали Дмитрию Ивановичу овацию на станции и по улицам, когда он ехал, и хотели выпрячь лошадей и везти его городом на себе, но он не позволил.
По соседним деревням потом бабы любили рассказывать, как Митрий Иванович на пузыре летал и эту самую небу проломил, за это вот его химиком и сделали».
Дмитрий Иванович и сам волновался за оставленную семью, за ее о самочувствие. Вообще он был большим семьянином. Вечно занятый, он всегда однако был внутренне близок всем семейным заботам, внимателен к детям, жил, сколько позволяла работа, их радостями и горестями, болезнями и ростом. Расставшись с первой семьей, он не переставал и к ней относиться хорошо. Об этом свидетельствует приводимое ниже его письмо, адресованное старшим детям от первого брака — Владимиру и Ольге. Девять лет, следующих за забаллотированием в Академию наук, складываются в жизни Дмитрия Ивановича спокойно. Время работает для его признания. И однако мы располагаем свидетельством чрезвычайно тяжелого, подавленного состояния Дмитрия Ивановича, близкого к мыслям о самоубийстве. Ввиду отсутствия внешних причин остается думать, что они были внутреннего семейного значения. Настроения эти, глубоко несвойственные Дмитрию Ивановичу, носили, очевидно, временный характер, Тем не менее письмо[19] содержит завещательный смысл и является чрезвычайно важным человеческим документом, рисующим убеждения и взгляды Менделеева.
«Петербург, 19 марта 1884 г.
Милые мои Володя и Леля!
Пишу то, что не успел сказать и может быть не успею. Первое и главное в жизни — труд для других, но так надо устроить, чтобы самому жить можно было. Жить надо, чтобы выполнить задачу природы. А ее высшая точка — общество людей. Один — каждый нуль. Надо это помнить. И начинать не издали, а подле.
Окажись полезен и нужен подле стоящим, но для этого не забывая все, сумей быть полезен, нужен и дорог другим.
Так жил или так хотел жить я сам.
Выполняйте же, что не мог.
Для этого берегите мать, берегите ее, берегите. Заботьтесь' и друг о друге и о себе. Пусть встретятся недоразумения — не беда поворчите, не беда, вы в отца будьте, — делом, а не словом берите. Не гонитесь за словом. Оно только начало быть и будет — дело самый центр. А дело приятнейшее и самое подходящее — труд, т. е. работа для нужд и надобностей, полезностей и даже просто выгод — других. Ваша польза — выгода, а главное и во всяком случае ваши души спокойны, будут найдены тогда, потому что тому, кто дает, возвращается от других.
Только не ждите, чтобы это случалось каждый раз, будет и так, что ты даешь, да за это тебя же и накажут словом или делом Только тот и может рассчитывать получить для себя от других, кто дает даром, без расчета, — от души. Жизнь — не рынок, где ничего даром не дается. Ведь дружба, ведь даже простая приятность отношений, ведь привязанность — не умом, расчетом и соображением определяются. Хотите этого — другим это давайте даром.
Только не бросайтесь зря — это глупо.
Разум не враг сердца, а только глаза его. Для глаз и даже самых милых, самых ласковых — ничего не давайте — для сердца — хоть все. Ищите не ума, не внешности — сердца и труда, — их выбирайте себе в спутники. Женитесь и выходите замуж по сердцу и разуму вместе. Если сердце претит — дальше, если разум не велит, тоже бегите.
Отец ваш был слаб, был уродлив в этом отношении, не понимал того, что хочет вам сказать. Выбирайте сердце и труд, сами трудитесь и будьте с сердцем, а не с одним умом. Берегитесь какой-либо малейшей политической чепухи, потому что все латинское, а политика — латинщина, надо вырывать. Это не значит не интересуйтесь ничем. Это значит не составляйте политического или экономического идеала,