футболе, я обязательно вернусь.
А лишнее, несущественное пусть уж товарищ, взявшийся записывать, что я рассказываю, без сожаления вычеркивает — футбол из моей жизни не вычеркнешь и меня, надеюсь, не вычеркнешь из него.
Так уж получается, что пока играешь в футбол, многое вокруг себя замечаешь, но от мыслей о многом на какое-то, иногда и продолжительное время как бы освобожден. Мысли-то приходят, ноты от них отмахиваешься — ответственная игра на носу, столько людей ждет от тебя прежде всего хорошего футбола. И о том, что предстоит, только и думаешь. Остальное — побоку.
Но смотришь потом — казалось бы, в футбол играл и ни на что большее тебя не оставалось, а нет ведь: футбол все равно столкнул тебя со всем, что составляет жизнь. Неважно — сразу уловил ты это или время потребовалось для понимания таких вещей.
Важно, что понял наконец.
А то какая же может быть книга, когда ты без мяча ни шагу?
Так и в футболе — большую часть времени на поле проводишь без мяча…
Ведущий литературную запись просит оставить за ним право иногда вторгаться в авторское повествование репликами-ремарками.
Стрельцов ведь не просто вспоминает, рассказывает, рассуждает, но ищет продолжения своей судьбы и как бы на глазах у читателя обретает себя в новом качестве, утверждается в тех взглядах, которые возникли у него и после завершения карьеры игрока.
Конечно, Стрельцов входит в свой автопортрет с мячом.
По-другому и не может быть.
Но жизнь Стрельцова в футболе необычна, противоречива. А захочет ли он особо подчеркнуть моменты, об этом свидетельствующие? К чему-то, что для иного стало бы психологическим барьером, он подходил вдруг просто и легко, относился без страха, без оглядки на прежние промахи, неудачи, неприятности Так во всяком случае казалось. Казалось, что в подобной безоглядности есть сходство с сороконожкой, которая, если подумает, с какой ноги ей пойти, — оступится. Впрочем, для талантов такое сходство — не редкость.
Навязывать же автору воспоминание о незамеченном, непережитом, им лично не прочувствованном или забытом, в конце концов значит сразу нарушить достоверность, столь любимую Стрельцовым естественность.
Поэтому реплики-ремарки послужат иногда не столько комментарием, сколько фоном (или своего рода рамкой) для рассказа о том, что показалось наиболее существенным самому Стрельцову.
Внесены реплики будут исключительно с согласия рассказчика и только в те паузы рассказа, которые Стрельцов, а никто другой, сочтет наиболее уместными.
Футбол никогда не был труден для Стрельцова, но жизнь его в футболе была трудной.
Стрельцов — характер в большом спорте.
И особенности работы над этой книгой непосредственно связаны с особенностями ее автора.
…Стрельцов откровенен в ответах. Спроси его о чем угодно — приятном или неприятном — ответит.
Правда, иное воспоминание омрачает его настроение, и дальше он не хочет вспоминать, переводит разговор — как об этом напишешь?
Каких-то моментов из тех, что привлекали всеобщее внимание, всем вроде бы известных, уже описанных, он вдруг не помнит. Действительно, не помнит — ему они не показались существенными.
Иногда он рассеян, легкомыслен в разговоре — и это легкомыслие очень соблазнительно перенести на бумагу, оно характерно для него, но характерно в контрасте с таким Стрельцовым, каким он бывал на поле в мгновения предельной мобилизации.
Конечно, хотелось бы представить в книге фрагменты стрельцовской сосредоточенности, свидетелем которой бывал в разные из его футбольных времен.
Воспоминание двадцатилетней давности. «Торпедо» предстоит игра с московским «Динамо». Торпедовский автобус плывет сквозь толпу к Северным воротам динамовского стадиона. Стрельцову вынужденно предстоит играть с недолеченной травмой (нет соответствующей замены, он необходим команде), но с какой-то веселой невозмутимостью сидит он не в кресле, как остальные игроки, а впереди, на табурете, рядом с шофером, крутит регулятор приемника, отыскивая отвечающую настроению команды музыку. Снаружи к стеклам автобуса притискиваются возбужденные лица болельщиков, на Стрельцова смотрят с яростным любопытством не только торпедовские болельщики — он бывал в такие минуты всем интересен.
А в нем никак внешне не ощущается встречное возбуждение — ни от внимания к себе, ни от предстоящей игры.
Но как, однако, естествен Стрельцов в этом странном спокойствии…
Мяча, правда, в изображенном эпизоде нет, но он как бы уже обозначен в автопортрете — за мячом дело не станет.
Мяч не сразу появился, но появился в тот день, который посчитаем своего рода конспектом книги, конструкция которой тогда же и наметилась: свободный рассказ Стрельцова с комментариями-ремарками.
В этот день мы поехали на стадион «Авангард». Стрельцова пригласили присутствовать на финальном матче мемориала Аничкина.
Виктор Аничкин был известным игроком московского «Динамо», выступал вместе со Стрельцовым за сборную СССР, а незадолго до безвременной своей смерти работал тренером на стадионе «Авангард».
Один из устроителей позвонил накануне и обещал прислать за Стрельцовым машину — черную «Волгу», как он подчеркнул.
Но никто в положенный час не заехал. И мы отправились на трамвае. Вернее, на двух трамваях — без пересадки от дома Стрельцова до «Авангарда» не добраться.
Уже очутившись в полупустом по-дневному вагоне за раскаленными жарой первых осенних дней стеклами, Стрельцов сказал вдруг, что ехать-то нам почти до родных его мест — до Перова.
Мы ехали в том направлении, где все с ним начиналось, где первый удар по мячу отозвался таким удивительным эхом. Эхом, в которое мы, собственно, и въезжали на трамвае, хотя нам еще и предстояла пересадка.
Не знаю, думал ли он об этом.
Я-то, оглушенный несколько будничностью поездки с Эдуардом Стрельцовым на стадион «Авангард», мало кому из московских футбольных завсегдатаев известный, вспоминал тесноту не то чтобы стадионов, но и самих улиц перед стадионами, на которых выступал Стрельцов.
Я видел его, разумеется, не только на поле, но и проходящим сквозь переполнявшую подступы к трибунам стадиона толпу, захлестнутым шумом узнавания, в который он запахивался обыденно уютно, как в плащ.
Но так ли уютно ему в обыкновенных буднях, как бывало в буднях славы (к людям его уровня известности такое определение применимо, не так ли»?
Мы молчали дорогой. Я неловко себя чувствовал из-за невольных наблюдений за ним и от тех мыслей, что приходили в голову в связи с наблюдениями, которых требовала книга. Кажется, я уже догадывался о неизбежности записывать не одни лишь разговоры, но и молчание, недосказанное, не высказанное впрямую.
Он, так получилось, диктовал мне это молчание — книга начиналась.
Вслух же он сказал: «Удостоверение заслуженного мастера забыл… Могут же не пропустить».