никакие сокровища. Если же мне на это возразят, что эта казнь есть возмездие за оскорбление справедливости, за нарушение законов, то в таком случае разве не правильно говорят: summum jus summa injuria? Порицания заслуживает такая, достойная Манлия, суровость в исполнении законов, которая мечом карает малейшие правонарушения; такого же порицания достойны законы, одинаково карающие за все проступки, не обращая внимания, убил ли преступник человека или похитил у него монету, а ведь нет ничего общего, родственного между этими двумя преступлениями, если хоть немного справедливо смотреть на вещи». До сих пор все сказанное вполне примыкает к уже высказанной, и прямо, и косвенно, мысли о необходимости ограничить смертную казнь, не более. Но вот как он продолжает свою речь: «Бог запретил убивать кого бы то ни было, а мы так легко убиваем за отнятую денежку. Если же кто на это заметит, что право на убийство ближнего отнято у людей заповедью господней, за исключением тех случаев, когда человеческий закон объявляет, что нужно убить, то я на подобное возражение отвечу: что же мешает людям таким же образом установить между собой допустимость в известных случаях прелюбодеяния, клятвопреступления! Бог отнял у людей даже право на свою собственную жизнь, так неужели же людское соглашение убивать друг друга по известному приговору судящих должно иметь такую силу, чтобы избавлять исполнителей судебных решений от повиновения заповеди, ибо эти исполнители без всякого божьего указания убивают тех, которых приказывает убить человеческое решение. Не выйдет ли при подобных условиях, что запреты божьи имеют лишь настолько силу, поскольку дозволят это людские законы? Не выйдет ли так, что во всем люди будут указывать, до каких пор и насколько следует исполнять божьи веления?» Это уже принципиальное и полное отрицание смертной казни, которое только с 60-х годов XIX в. входит в криминалистический обиход, в научную литературу, отрицание смертной казни как таковой без различия преступлений. Томас Мор в этой тираде возвысился до точки зрения, которую даже во второй половине XIX в. оспаривали защитники смертной казни: Джон Стюарт Милль и Давид Штраус, не говоря уже о мыслителях и ученых, менее выдающихся. Если бы Томас Мор (несмотря на частое упоминание его имени по разным поводам и всегда почти понаслышке) не был так глубоко забыт, слова приведенной тирады, а вовсе не выдержки из Беккарии начинали бы собой историографию борьбы против смертной казни, ибо Беккария делает изъятия в пользу смертной казни (за политические преступления), а Томас Мор никаких изъятий в этой тираде не делает. Но, повторяем, эта тирада, принципиально и безусловно отрицающая казнь, будучи сопоставлена с раньше приведенными мнениями Мора, значительно теряет в своей характерности. В конце концов нам кажется возможным подвести такой итог криминалистическим воззрениям Мора по разбираемому вопросу: религия и христианская этика решительно не дозволяют применять смертную казнь к кому бы то ни было; казнь за имущественные правонарушения безнравственна, вредна и опасна для честных людей, которых воры будут не только грабить, но и убивать; смертная казнь более извинима у таких идеально хорошо устроенных народов, как утопийцы, нежели в других местах, ибо если уж при идеальном строе преступник нарушит закон, значит он действительно недостоин снисхождения. Некоторая сбивчивость этих воззрений все-таки не позволяет сомневаться, что в лице Мора мы имеем дело с убежденным врагом смертной казни, не нашедшим ни у себя, ни, конечно, у окружающих его, ни в литературе, старой и современной, достаточно логических, доводов, чтобы завершить и округлить свою аргументацию против казни. Но при некоторой непоследовательности мысли сила, искренность и единство его чувства в данном вопросе не подлежат никакому сомнению.
От юридических и религиозно-этических доводов против излишней суровости уголовной репрессии обратимся ко взгляду Томаса Мора на самую природу имущественных правонарушений, на их происхождение и первоначальные причины. Здесь мы имеем дело с широкими, совершенно не свойственными тому времени представлениями о преступлении как продукте социальных неустройств. Но если взятые сами по себе эти понятия о преступлении были совершенной новостью и для своего времени, и для позднейших веков, вплоть до XIX столетия, то эпоха Томаса Мора сказалась в чрезвычайном внимании, с которым он отнесся к этому вопросу, в том, что филиппика против социально-экономических бедствий вызвана именно разговором о преступниках, в том, что разговор этот начитает собой все произведение. Действительно, XVI век решительно не знал, что ему делать с преступниками и бродягами (о тех и других одинаково идет речь у Томаса Мора). Обилие этого элемента в Англии до такой степени бросалось в глаза, что могло по справедливости назваться злобой дня, могло заставить призадуматься даже таких лиц, как Генрих VIII, и даже в самые счастливые для внешней политики годы (а король внешней политикой интересовался несравненно больше, чем внутренней). Достоверно известно, что были годы в царствование Генриха VIII, когда вешали за бродяжество по 5 тысяч человек (и таких лет было в его царствование ни более, ни менее, как 14). Пятнадцать лет спустя после появления «Утопии» правительство Генриха VIII издало акт [164] следующего содержания. «Ввиду того, что по всему королевству английскому, — читаем мы в этом статуте, — бродяги и нищие с давних пор возросли в числе и ежедневно количество все растет и растет по причине лености, матери и зачинщице всех пороков; ввиду того, что вследствие увеличившегося нищенства и бродяжничества происходят и возникают (daily insurgeth and springeth) ежедневно и прежде происходили и возникали постоянные кражи, убийства и иные ненавистные обиды и великие бесчинства к величайшему прогневлению господню, беспокойству и ущербу королевских подданных и к поразительному (marvellous) нарушению общественных интересов… ввиду того, что бродяги и нищие растут в числе и уже составляют большие шайки или общества (into great routs or companies), как это уже ясно обнаруживается; ввиду всего этого… постановляется»: чтобы нищие испрашивали под страхом жестоких наказаний милостыню лишь тогда и в том районе, если шериф, уопентек или иная власть выдаст им дозволение в известном месте просить; пойманные вне означенного района и без письменного разрешения подвергаются жестоким истязаниям; с бродягами же акт обходится еще суровее: он приказывает жестоко бичевать их и водворять в определенные места, в случае же второй поимки бичевать нещадно. Через 5 лет был издан второй закон, уже повелевающий вешать без особой процедуры всех рецидивистов нищенства и бродяжничества [165]. Около 72 тысяч бродяг и нищих было повешено при Генрихе VIII, но и эти акты и рьяное их исполнение нищенства и бродяжничества не искоренили: при Елизавете пришлось издавать новые законы и воздвигать новые и новые виселицы, хотя и в меньших количествах, нежели при ее отце. Судя по всем данным, нищие и бродяги были столь многочисленны, что нередко (особенно в первую половину века) терроризовали целые деревни, не говоря уже об одиноких хуторах. Эта армия пауперизма и поставляла главный контингент лиц, обвиненных в имущественных правонарушениях. Генрих VIII в приведенном нами акте не прав, приписывая все зло одной только лености и злонамеренности бродяг, но он совершенно прав, связывая воедино «thefts», «vagabondry» и «sturdy mendicancy». Эти три явления шли рука об руку; но где же была основная причина названных зол, бросавшаяся упорно в глаза всем, даже людям, которые объясняли их нравственными пороками бродяг и преступников? Томас Мор прямо указывает на условия своего времени, на аграрную революцию, на овец, «пожирающих людей», на лендлордов, изгоняющих своих арендаторов, на отсутствие нужных заработков [166]. Начало XVI столетия именно и было тем трагичнее для экспроприируемых, что, как уже было сказано во второй главе настоящей работы, новые точки приложения рабочих рук появились не одновременно и не в соответствующих количествах, с беспрерывными успехами экспроприации и ростом количества обезземеленных. Бродяжества, преступления, дома терпимости, нищенство — вот что в начале века давало ненадежный, скудный, опасный, но все же хоть какой-нибудь кусок хлеба выгнанным из своих дедовских мест. Поистине замечательную своим жизненным реализмом картину рисует Томас Мор устами Гитлодея, когда говорит о положении экспроприируемых: «…они выселяются, несчастные, мужчины, женщины, мужья, жены, сироты, вдовы, родители с маленькими детьми, семьями, более многочисленными, чем богатыми, ибо земледелие требует многих рук, уходят они из знакомых и обжитых мест и не находят, куда деться. Они продают за бесценок всю свою утварь, и так уже весьма недорогую, даже если бы можно было дожидаться покупателя. Когда они в скором времени истратят при своих блужданиях то, что выручили от продажи, что им остается делать, как не красть и попадать на виселицу, по всей справедливости, очевидно, или бродить, выпрашивая милостыню, хотя при этом они будут посажены в тюрьму в качестве бродяг» и т. д. Экспроприация, по воззрениям Томаса Мора, стоит к бродяжеству, нищенству и воровству в отношениях причины и следствий. Этот взгляд тем более тут важен, что приводится по поводу спора о необходимости более суровой или менее суровой уголовной репрессии. Когда какой-нибудь Роберт Краули [167], через 40–50 лет после «Утопии», говорит о «строптивых детях» арендаторов, украсивших собой виселицу, и «распутных»