которым начиналось поле. Летом они любили прятаться около него, очень уж удобное и неприметное было место. Колодец давно пересох, и площадка вокруг заросла малиной и жимолостью. Пока прячешься, можно ягод наесться до отвала. Сейчас же здесь все было покрыто толстым белым покрывалом, и на нем отчетливо отпечатались следы афонькиных валенок. Они уходили вперед и скрывались в темноте.
— Афооонь! — крикнул Глеб. — Хватит! Верни шапку!
Тишина. Мороз больно щипал уши. Подняв повыше воротник тулупа, Глеб пошел по проходу. Над покосившимися заборами с обеих сторон нависали черные ветви, голоса и музыка позади теперь звучали глухо, будто доносились издалека, но он все равно разбирал слова колядки.
— Коляда, коляда! Ты подай пирога!
Заборы закончились, и впереди показался занесенный снегом сруб колодца. Следы огибали его. В свежем смерзшемся воздухе вдруг почудился какой-то странный запах, сладковатый, но неприятный. Идти дальше совсем расхотелось.
— Или хлеба ломтину, или денег полтину!
И еще звуки. Странный хруст, возня и будто бы тяжелое, с присвистом дыхание. И еще что-то. Песня мешала, колядовщики слишком старательно уговаривали старосту.
— Или куру с петушком! Или браги с калачом!
Обогнув колодец, Глеб чуть не наступил на свою шапку. Рядом с ней валялась серая варежка. Подобрав их, он поднял голову, и увидел.
— Отворяйте сундучки, доставайте пятачки!
Чуть в стороне, между кустов жимолости, на потемневшем снегу лежал, раскинув руки, Афонька, а над ним нависала огромная фигура в тулупе, вывернутом мехом наружу. С длинных когтистых пальцев падали черные в лунном свете капли. Падали и прожигали снег. Задранная кверху рогатая маска козла бессмысленно пялилась в сияющее звездами небо. А от того, что было под маской, уже готовый вырваться крик застрял у Глеба в горле.
Судорожно хватая ртом воздух, он развернулся и бросился бежать, краем глаза успев заметить движение позади себя. Ужас подстегивал его, сердце бешено колотилось, и ноги, уже немало потрудившиеся в эту ночь, изо всех сил несли вперед, мимо заборов, на главную улицу, туда, где горели окна и свечи в берестяных фонарях, где звенели веселые песни и под масками скрывались улыбающиеся человеческие лица.
Хриплое, утробное дыхание за спиной становилось все ближе. Догоняет! Еще немного! Еще!
Слетел с правой ноги валенок, Глеб испуганно всхлипнул и в следующее мгновенье, потеряв равновесие, упал лицом вниз, в белую ледяную мглу.
Он стоял на большой поляне, окруженной со всех сторон густым, сумрачным лесом. На правой ноге не было валенка, но холода он не чувствовал. Только страх. Там, за деревьями, что-то двигалось. Хрустели ветки, шелестели кусты, облетал с крон снег. Везде только черное и белое.
Вот раздвинулись на опушке тесные заросли можжевельника, и на поляну один за другим вышли трое ряженых, высокие, сгорбленные, в шубах наизнанку. Маски у них были разные: у первого — медведь, у второго — кабан, у последнего — волк. Вышли и остановились, застыли, словно не решаясь идти дальше, словно охраняя невидимую границу леса, замерли на ней неподвижными истуканами.
Чуть не плача от ужаса, Глеб направился к ним. Медленно, осторожно, напряженно. Сам себе удивляясь. Что-то вело его, придавало отчаянной смелости. Встал перед первым, потянулся рукой, бережно приподнял маску. Под ней было лицо его отца. Бледное, худощавое, с аккуратно постриженной бородкой.
— Все будет хорошо, сын! — сказал отец ласково. — Ты только вернись.
Кивнул ему Глеб, немного отлегло у него от сердца. Шагнул ко второму, сдвинул уродливое кабанье рыло, а за ним — бабушкины лучистые глаза. Живые, добрые, вокруг — сеточка морщинок. Как если бы и не умирала, не оставляла их.
— Нельзя тебе, Глебушка, в лес, — бабушка улыбнулась, отчего морщинки заметней стали. — Холодно там.
Улыбнулся Глеб в ответ, и ей кивнул. Потянулся к третьей маске. Оскалилась волчья морда, ощерила клыкастую пасть, зарычала сердито. Отдернул мальчишка руку, отступил на шаг. Не испугался, удивился только. И тут сзади вдруг донеслось:
— Эй, я здесь!
Обернулся он, а с другой стороны на поляну как раз выходит Афонька. Целый и невредимый, будто бы и не рвали страшные кривые когти ему грудь и живот, будто бы не плавился вокруг него снег, пропитанный горячей кровью. Стоит себе, ухмыляется, рукой машет.
Обрадовался Глеб, побежал навстречу. И видит тут — что-то не так с Афонькой. Он вроде как и ростом выше стал, и толще, массивней. И вместо улыбки застыла у него на лице жуткая гримаса.
И хочет Глеб остановиться, а не может уже, ноги опять подводят, сами несут его навстречу тому, что совсем недавно было веселым дурашливым мальчонкой, а теперь лишь притворяется им. Бывший Афонька раздувается до невероятной степени, и одежда его трещит по швам, и рвется, и сквозь дыры лезет наружу черный свалявшийся мех вывернутого тулупа. Лицо расползается, разлетается клочьями, обнажая выцветшую рогатую маску козла.
— Кто ты? — кричит Глеб на бегу. — Кто ты такой?!
— Я никто! — насмешливо ревет чудовище в ответ. Оно огромно, закрывает собой уже половину неба, но все продолжает расти.
— Я никто! Я могу надеть любую личину!
И свет меркнет.
— Он что-то сказал. Ты слышал, он что-то сказал!
— Да, кажется, приходит в себя.
Глеб открыл глаза. Тьму рассеивала стоящая рядом свеча. Он лежал в своей кровати, укутанный до самого подбородка одеялом. В доме было жарко натоплено, и он весь взмок.
— Видишь, я же говорил, что все будет хорошо.
Отец. Родной, такой знакомый голос. Прохладная влажная рука легла ему на лоб.
— Жара нет.
— Глебушка мой!
Это мама. Она сидела рядом, и даже в таком тусклом, неровном свете было хорошо заметно, какие у нее красные, заплаканные глаза. Теперь в них зажглась радость.
Она обняла и поцеловала его. Глеб приподнялся на локтях. За окном продолжалась иссиня-черная ночь, и в небе одиноко висела бледная луна.
— Давно я сплю? — спросил он, зевнув.
Отец, поправив очки, пожал плечами:
— Часа четыре. Тебя принесли незадолго до полуночи. Сразу побежали за Авдотьей… — он тронул маму за плечо. — Пойду, разогрею питье.
Она кивнула, не сводя глаз с сына. Потом стала ему объяснять:
— Авдотья осмотрела тебя, и сказала, чтобы не переживали. Да как тут… мы, конечно, и за доктором послали, только раньше утра он все равно не приедет. Да и то еще непонятно, Рождество ведь.
Глеб кивал. Авдотья была деревенской повивальной бабкой, и он уже несколько месяцев назад узнал, что это означает. Она же являлась и костоправом, и травницей, и к ней обращались с куда большей охотой, чем к доктору, жившему в соседнем селе.
Вошел отец, неся чашку с ароматной горячей жидкостью.
— У тебя голова не кружится? — спросил он.
— Нет.
— А горло не болит?
— Нет.
— А нос не заложен?
— Не заложен.