Лару Пастернак в своей жизни никогда не встречал, хотя и писал Ренате Швейцер об одном из прототипов:
«Во втором послевоенном времени я познакомился с молодой женщиной – Ольгой Всеволодовной Ивинской... Она и есть Лара моего произведения, которое я именно в это время начал писать. (...) Она олицетворение жизнерадостности и самопожертвования. По ней незаметно, что она в жизни (уже до этого) перенесла. Она и пишет стихи, и переводит стихи наших национальных литератур по подстрочникам, как это делают некоторые у нас, кто не знает европейских языков. Она посвящена в мою духовную жизнь и во все мои писательские дела» (7 мая 1958).
А в интервью Энтони Брауну:
«В моей молодости не было одной, единственной Лары... Лара моей молодости – это общий опыт. Но Лара моей старости вписана в мое сердце ее кровью и ее тюрьмой» (январь 1959).
Ради новых впечатлений Пастернак после войны бесстрастно вытеснил свои прежние чувства. Верить художнику на слово – наивность. Но то, что Лара, точнее «Лара», сойдя со страниц романа, сыграла одну из ключевых ролей в приключениях живаговской рукописи – бесспорно. И меркантильность Ивинской нисколько не поколебала образ героини: к Ларе ничто пристать не могло.
Женщины в судьбе и в житейской философии Пастернака занимали важнейшее место.
Пережив несколько влюбленностей, он в 1922 году женился на милой интеллигентной художнице Евгении Лурье, женился без особой любви, из желания иметь дом. На следующий год у них родился сын Евгений, но брак оказался неудачным. Евгения Владимировна была образованной женщиной с духовными, как говорится, запросами, и современники отмечали ее интеллектуальность. Говорили, что она равновелика Пастернаку, интересуется его творчеством.
«Борис, – считала Ахматова, – никогда в женщинах ничего не понимал. Быть может, ему не везло на них. Первая, Евгения Владимировна, мила и интеллигентна, но, но, но... она воображала себя великой художницей, и на этом основании варить суп для всей семьи должен был Борис» (Чуковскаая, том 2, с. 429).
Брак рухнул, когда Пастернак повстречал Зинаиду Николаевну Нейгауз (урожденную Еремееву), жену известного пианиста Генриха Нейгауза, и влюбился в нее без памяти. Несмотря на дружбу с самим Нейгаузом, Зинаиды Николаевны он домогался настойчиво и разрушил обе семьи – и свою, и друга, сохранив брак с Еремеевой до конца своих дней.
В молодости необычайно красивая, на четверть итальянка, Зинаида Николаевна славилась своей привлекательностью:
«Высокая, стройная, яркая брюнетка, – описывала ее Елизавета Черняк. – Прелестный удлиненный овал лица, матовая кожа, огромные сияющие темно-карие глаза. Такой я ее помню в ранней юности, еще невестой Нейгауза в Киеве. В эту пору, т. е. в 1931 году, она была полнее, овал лица немного расплывчатее, но еще очень хороша» (Зинаида Пастернак, с. 7).
Не только ее красоту, но и пластику движений отметил профессиональным взглядом художника Роберт Фальк:
«Я хорошо помню, как на одном из концертов Нейгауза, когда Борис Леонидович уже ухаживал за Зинаидой Николаевной, я увидел их в комнате перед артистической в Консерватории. Зинаида Николаевна сидела, подняв лицо к Пастернаку, а он, наклонившись к ней, что-то говорил. Я никогда не забуду этого поворота головы, ее профиля. Так она была прекрасна» (Зинаида Пастернак, с. 7).
Пастернака в Зинаиде Нейгауз восхитила еще и внутренняя устойчивость. Образцовый дом, где были идеальные условия для творчества мужа, и ухоженные дети – ее творение.
«Роль красавицы была чужда Зинаиде Николаевне, – совершенно по-пастернаковски пишет Маэль Фейнберг и выделяет главную ее черту. – (...) Она видела свое назначение в том, чтобы сначала Нейгаузу, а потом Пастернаку создать такой дом, в котором они могли бы работать, и оберегать эту работу. И все сделать для этого. Пастернак необычайно ценил это ее умение наладить и поддерживать обыкновенную повседневную жизнь. Ее „грубая и жаркая работа“ была ему близка» (Зинаида Пастернак, с. 7—8).
Глубокую привязанность и уважение к Зинаиде Николаевне Пастернак сохранил до конца дней, но ее «недостаточность» стала ему очевидна довольно быстро. Жена служила ему верой и правдой, но его творчеством интересовалась мало. Вообще, «простота» Зинаиды Николаевны большинство знакомых сбивала с толку. Знакомых, но не самого Пастернака, который знал что говорил в письме к жене (1941): «Творчество так же бесхитростно в своей силе, как топка печей или уход за огородом».
Огород тут упомянут не случайно. Пожалуй, из всего своего окружения садовник Борис Леонидович единственный понимал, за какой конец берут лопату. Через много лет после его смерти, когда стали организовывать пастернаковский музей в Переделкино и наняли трактор для вспашки дачного участка, кто-то из соседей, подойдя к забору, осуждающе напомнил: «Какой трактор! Борис Леонидович сам своей огород за три дня вскапывал».
Трудолюбивый, он ив жене ценил здравый смысл, находчивость, выдающиеся организаторские способности, независимость, смелость – и восхищался всем этим как своего рода нравственным достоинством:
«Страстное трудолюбие моей жены, ее горячая ловкость во всем, в стирке, варке, уборке, воспитании детей создали домашний уют, сад, образ жизни и распорядок дня, необходимые для работы тишину и покой» (письмо Ренате Швейцер, 7 мая 1958).
Те же черты и в героинях «Живаго» – Тоне и Ларе:
«Я наблюдал, как расторопна, сильна и неутомима Тоня, как сообразительна в подборе работ, чтобы при их смене терялось как можно меньше времени».
Как это часто бывает, Пастернак наслаждался в других тем, к чему и сам имел склонность. Эту поэтизацию быта отмечала в нем Зинаида Николаевна:
«Он говорил, что поэтическая натура должна любить повседневный быт и что в этом быту всегда можно найти поэтическую прелесть. По его наблюдениям, я это хорошо понимаю, так как могу от рояля перейти к кастрюлям, которые у меня, как он выразился, дышат настоящей поэзией. Он рассказал, что обожает топить печки. На Волхонке у него нет центрального отопления, и он топит всегда сам, не потому, что считает, что делает это лучше других, а потому что любит дрова и огонь и находит это красивым.
Тогда я думала, что он мне подыгрывает, но в последующей жизни я убедилась, что это черта его натуры. Он любил, например, запах чистого белья и иногда снимал его с веревки сам. Такие занятия прекрасно сочетались у него с вдохновением и творчеством. Ежедневный быт – реальность, и поэзия тоже реальность, – говорил он, – и я не представляю, чтобы поэзия была надуманной» (Зинаида Пастернак, с. 264).
Их связывала еще и любовь к музыке. В 17 лет она настолько увлеклась исполнительством и проявила такие незаурядные способности, что собиралась посвятить себя этой профессии полностью. И ради поступления в киевскую Консерваторию, недолго думая, продала свои драгоценности, чтобы выбраться из Елизаветграда. В промерзшем Киеве времен Гражданской войны 19-летняя Зинаида бралась чинить консерваторскую печку, от которой отступились печники-профессионалы, чтобы Генрих Нейгауз мог через два дня выступить перед публикой за роялем без шубы и митенок.
Но художественные амбиции ей оказались чужды, она никогда не жалела, что не стала профессиональной пианисткой, хотя в молодости играла дома в четыре руки с самим Владимиром Горовицем. Ее истинным гением был организаторский дар. Что в семье, что в эвакуации: в Чистополе она ставила на ноги детский дом и огород, находила занятие разновозрастным детям. Потрясенная смертью сына Адика, она в Москве кинулась работать в послевоенном комитете по сиротам и выходила незнакомого уличного мальчишку. Не случайно после войны ей вручили медаль «За трудовую доблесть»: ее героическое поведение можно поставить в пример любым рассуждениям о самоотверженности.
Пастернак зависел от определенного типа женщин: именно страх разрушить какую-то фундаментальную опору жизни толкнул его от Евгении Лурье и к Зинаиде Нейгауз, и к признанию порядков в стране. Жена-опора была для него опорой-властью, налаженный быт становился моделью государства.
На Зинаиде Николаевне интеллигенция впоследствии ставила клеймо за фразу «Мои мальчики больше всего любят товарища Сталина, а потом свою маму». О ней в ахматовском кругу говорили, глумясь. В ответ