l:href='#n_138'>[138] – Оболенские, а потом Репнины. Мы, Репнины, от Рюрика – прямые. Мои племянники твоему второму сыну в версту.[139]
Оболенский. Твои племянники ровня моему сыну? Слезь с печи, я сяду, а ты постой – у двери.
Репнин. Это я слезу – тебе место уступлю? Оболенский. Слезешь, уступишь. Репнин. Ах, вор, ах, собака!
Входит Сильвестр, высокий, сутулый, постный, с пристальными глазами, одет в широкую лиловую рясу.
Сильвестр. Князья, местничать-то нашли бы палату где-нибудь укромнее, подалее. Государевой душе покой дайте.
Курбский. Сильвестр, поди, послушай…
Сильвестр. Кончается государь?
Курбский. Хрипит так-то страшно… Как брат он мне был, вместе книги читали при восковой свече. Ради славы его тело мое изъязвлено ранами. И все то червям могильным брошено… Ум мутится…
Сильвестр. Смутны твои речи, князь Андрей… От тебя жду, чтобы ты был тверд.
Оболенский
Репнин. Эй, Митрий, я вцеплюсь – не оторвешь тогда…
Сидящий среди бояр игумен Соловецкого монастыря Филипп – строгий, истощенный постами человек лет шестидесяти, в узкой рясе с заплатами, поднял посох и стукнул о дубовый пол.
Филипп. Аки бесы бесовствующие, псы бешеные, лаетесь из-за места на печи! Князья удельные, умалилась ваша гордость, приобычась лизать царские блюда. Быть вам холопами царя Московского.
Оболенский. Боже мой, малый на великих глас поднял!
Репнин. Не кричи на нас, Филипп, ты хоть и Колычев, да место свое знай. Мы перед тобой – не на исповеди в Соловецком монастыре. То-то.
Из соседней палаты появляется Сильвестр, нахмурен, решителен.
Сильвестр. У государя уже пена на устах. И ворожба не помогла. Очнулся царь Иван и вымолвил одно слово: «Крестоцелование».[140] Князья, бояре московские, и думные дворяне, и ты, игумен Филипп, думайте – час дорог: кому будете целовать крест на царство? Сыну царя Ивана, младенцу, за коим стоит весь род дворян московских Захарьиных,[141] не любых нам, да Воротынские, да Юрьевы… Или крест целовать двоюродному брату его, князю Старицкому Владимиру Андреевичу, который живет и думает по отчей старине?
Оболенский. Себе! Крест на княжение каждый себе будет целовать, чтоб каждому на вотчинах своих сидеть и государить, отныне и навечно.
Сильвестр. Князь Дмитрий Петрович, люби слово не сказанное, бойся слова сказанного. Я бил челом княгине Ефросинье Ивановне, смиренно просил ее с сыном, князем Старицким Владимиром Андреевичем, прийти к нам на совет и думу.
Репнин. Думать нам недолго. Князь Старицкий – кроток и старину почитает, пусть сидит на Москве царьком.
Сильвестр. Князю Старицкому – первому крест целовать, пусть он нас и рассудит в нашем великом смущении.
Оболенский. Князь Старицкий пойдет ко кресту по своему месту, – одиннадцатым.
Репнин. Истинно так.
Оболенский. И первому идти мне.
Репнин. Тебе?
Оболенский. Мне.
Репнин. Место твое седьмое.
Оболенский. Чего? Чего? Ах, собачий сын, досадник! Дайте мне разрядную книгу, вон в печурке лежит.
Один из бояр встает, отсунув кверху рукава, обеими руками с бережением берет из печурки большую книгу в коже с медными застежками и подает ее Оболенскому. Тот так же отсовывает рукава и, сев на скамью, отстегивает застежки, раскрывает книгу и, мусля палец, медленно листает ее. Курбский подходит к Сильвестру.
Курбский. Поп, ты сам-то тверд?
Сильвестр. Господь меня не вразумил еще: и так и эдак. Что лучше для твердыни власти? Скорблю, плачу, лоб разбил молясь.
Курбский. Издревле в великокняжеской избе собирались удельные князья с великим князем, как единокровные, как равные, – думали и сказывали, – войну ли, мир ли. За такое благолепие целую крест.
Сильвестр. Ты – непобедимый воевода, будь смел, скажи про древний-то обычай князьям и боярам, тебя послушают.
Курбский. Клятву дал царю Ивану на том, чтобы его сыну помочь возвысить царскую власть – по примеру византийскому, примеру императоров римских. Ужаснулся я, но дал клятву. Поп… В
