бережет?
Пораздумав, Гвоздев пришел к заключению, что между падением в море шкатулки с корабельною казною и набитыми карманами капитанского кафтана существует прямая связь.
Сколько испытаний свалилось на него за такой короткий срок!
Он не мог допустить, чтобы лентяй, погубивший судно и людей, еще вдобавок ограбил казну. Надо непременно заставить его вернуть спрятанные червонцы. Но как это сделать? Хорошо еще, что князь решил остаться здесь, а не убрался в деревню, где он мог бы легко схоронить деньги. Впрочем, и сейчас ему нетрудно отпереться. Чем докажешь, что они — казенные деньги, а не собственные?
Между тем Борода-Капустин, расхворавшийся всерьез, лежал под несколькими одеялами, привезенными Ванагом, но в плохо просохшей одежде. Однако стонал и охал он не столько от нездоровья, сколько от недобрых предчувствий, осаждавших его пылающий мозг.
В деревню он не поехал, опасаясь, что матросы или же островитяне, заметив набитые золотом карманы, ограбят его и убьют. Но, с другой стороны, там он, может быть, сумел бы припрятать деньги и переодеться в сухое. Здесь же, на пустынной отмели, на глазах у десятков людей что ему делать со своими раздутыми, позвякивающими карманами? Да это еще цветики, опасения сегодняшние, а что будет с ним дальше? Как взглянет прокурор адмиралтейств-коллегий на крушение? Хорошо, коли разжалуют, а то могут и казнить… И князь застонал еще пуще и заворочался.
В палатку вошел Гвоздев и сел на свою койку, устроенную рядом с капитанской. Он поправил свечу в фонаре и повернул его так, чтобы осветить лицо князя.
— Ох… Кто там еще?.. Свет убери, — простонал князь.
— Это я, сударь, и свет я не уберу, — твердо и многозначительно сказал Гвоздев.
— Как это?.. Ты что же это?.. — забормотал князь.
'Все, — подумал он, — конец… Значит, заметил… Сейчас меня придушит, — а денежки себе…'
Голос князя стал визгливым:
— Ты что же это? Ведь я сейчас закричу, я матросов кликну!
— Не стоит, Митрофан Ильич. Сперва выслушайте меня.
Спокойный тон мичмана убедил князя в том, что убивать его тот не собирается. Но в нем возникла новая тревога: 'Придется поделиться. А я-то думал, он из дурачков желторотых'.
— Ну, говори, говори… Ох, господи… муки-то какие… — простонал Борода-Капустин. — Дыхание перехватывает.
И он все старался укрыться с головой, чтобы скрыть свое лицо от пристального взора мичмана.
— Я хотел спросить вас, господин лейтенант, как вы думаете распорядиться казенными деньгами, которые вы спасли в своих карманах, рискуя жизнью?
— Чего?.. Какой жизнью… Чего? — прикинулся дурачком князь.
— Рискуя жизнью, я говорю: ведь выплыть с такою тяжестью было бы нельзя… Я понимаю дело так, что вы, не надеясь спасти всю шкатулку, захватили казенные деньги в карманах, сколько могли, и сделали правильно, ибо шкатулка погибла. Вот я и спрашиваю, как составить на сии деньги надлежащий документ и заприходовать их так, чтобы на вас не могло впоследствии пасть никаких подозрений?
Борода-Капустин вдруг откинул одеяло и, отдуваясь, сел на койке. Глаза его бегали, он не решался взглянуть в лицо мичману, смотревшему на него в упор с холодной твердостью.
— Это же деньги мои… Собственные мои. — Князь говорил это не очень уверенно: предвидение грядущих бедствий лишило его изворотливости. 'Сколько ему дать? Сколько дать? Неужто пополам?' — лихорадочно думал Борода-Капустин.
— Митрофан Ильич, — тихо сказал Гвоздев, — матросы видели, как (мичман подчеркнул это слово) шкатулка очутилась за бортом. Не отягчайте своей вины перед отечеством.
Ужас охватил Борода-Капустина. В отчаянии он опустил голову и закрыл лицо ладонями, не зная, на что решиться. В висках его стучало, сердце то замирало в груди, то начинало неистово биться.
— Хорошо… Ладно, — тусклым голосом сказал князь, не отнимая от лица рук. — Бес попутал… Отдам все, не погуби.
Мичман молчал. На душе у него было так скверно, как еще ни разу за эти сутки, стоившие ему многих лет жизни.
— Как же вы решились на это, такую фамилию неся, будучи российского флота офицером? — спросил мичман после тягостного молчания.
Борода-Капустин поднял свое пылающее от жара лицо и в первый раз посмотрел на мичмана прямо.
— Судить, братец, легко… судить легко… — прохрипел он сдавленно и неожиданно заплакал, кривя толстые свои губы и всхлипывая.
— Что вы, сударь, успокойтесь, — встревожено сказал мичман, чувствуя, что теряет свою непреклонную твердость перед жалким зрелищем старческих слез.
— Ох, мичман, мичман… — сквозь всхлипывания говорил Борода-Капустин, — поживи с моё да потерпи с моё… а тогда, брат, суди да рассуживай… Вот я дожил до каких лет, а что меня ждет? Позор да плаха… А я ли один в том виноват, а?
Слезы высохли у князя, он схватил мичмана за руку горячей своей рукой и, возбужденный сознанием отчаянного, безвыходного своего положения, заговорил торопливо и так искренне, как, может быть, никогда еще в жизни.
Фонарь тускло и неверно освещал наклонные стены палатки, пылающее лицо князя. В палатке было душно, и мичман, уставший и телом и душой, чувствовал, что болезненное, горячечное состояние князя передается и ему. Он слушал как во сне.
Князь говорил о том, как он рос в родовой вотчине баловнем у папеньки да у маменьки, как потом его недорослем, пятнадцати лет, взяли во флот на службу, а старший сводный брат, хромой на правую ногу, остался дома.
Князь описывал, каково ему пришлось на корабельной койке после родительских пуховиков, и мичман вспомнил, что ведь и он тоже испытал это жестокое чувство тоски по родному дому и горе невозвратности ушедших счастливых дней. Но мичман быстро свыкся с товарищами, полюбил море, хорошо усваивал навигационную науку. Он понял значение флота для судеб отечества, а князь был полон боярскими предрассудками, к наукам туп и приспособиться к новой жизни не мог.
С болезненной горячностью князь торопливо рассказывал юноше о всей своей жизни. Мичман ясно представил себе, как насмешки и оскорбления вытравили из слабой души князя последние остатки собственного достоинства. Как, приставленный насильственной строгостью к нелюбимому, непонятному и трудному делу, утрачивал он постепенно искренность и приучался к двуличию. Как понапрасну он напрягал свои жалкие способности, чтобы не отставать от товарищей, от блистательных сподвижников Великого Петра, и как, получая жестокие щелчки по самолюбию и чувствуя ничтожество свое рядом с ними, он в то же время был убежден в своем праве на всякие преимущества по своему высокому и знаменитому происхождению.
— А видел ли ты, мичман, каков в гневе бывал батюшка наш царь Петр Алексеевич, когда у него рот к уху лезет, щека дергается, а глаза молнии мечут? Нет? То-то! А я, брат, видел не однажды, и гнев его на меня был обращен. У меня, брат, до сих пор, как вспомню, в шее трясение делается…
Князь рассказывал, как за двадцать лет службы не мог он подняться выше унтер-лейтенантского чина. А ведь он участвовал в четырех морских сражениях и сделал несколько морских кампаний. И в голландском флоте служил для обучения навигации и в Ост-Индии бывал.
— А дома у меня был раздор, — говорил князь. — Батюшка помер, братец сводный, от первой его жены, все именье к рукам прибрал, матушке одна деревенька в полсотни душ осталась, а у меня одно мое унтер-лейтенантское жалование. И вот ныне, при государыне нашей Анне Иоанновне, получил я судно, получил и чин лейтенанта майорского ранга. Ужли же это я тридцатилетней службой своей не выслужил? Сказать правду, судном командовать я опасался с непривычки, но привыкнуть-то я должен был иль нет? И вот на первое время я все больше на немца надеялся. Немцы народ дошлый…
— Напрасно надеялись, — не выдержал мичман.
Князь, каясь и снова плача, описал свое отчаяние, когда вчера он понял непоправимость случившегося. Ужасно было думать, что после тридцати лет службы (плохой ли, хороший ли он был служака,