— Сердца в людях нет, — вот отчего! — сказал старик глухим голосом, всхлипнув и торопливо утирая ладонью мокрое от слез лицо. — Вот нонешнее поколение! (Говоря это, он энергически тыкал пальцем по направлению к полу, и я понял, что этот жест относится к центральному агенту.) Может ли он быть гневен или может ли быть он добр? Нету! Плюнь ему в рожу, — у него рука не осмелится на оплеуху! Понадейся на него, — не выручит, будет спать покойно, хоть бы ты у него стонал всю ночь под окном. Не гневен и не любовен; со всеми ласков, но у него все подлецы. Ошибаетесь, любезные! (Тот же угрожающий жест по направлению к полу.) Ты думаешь — 'мне б только самому было хорошо, а прочие пусть как знают; наплевать мне на них!' Ошибешься! Не будет у тебя уюта ни в доме, ни в совести, пока чужие люди для тебя не люди! Коли твое сердце на чужую жизнь не отзывчиво, так ничего в нем и не будет! своего, брат, не выдумаешь ничего! Ну, да пусть попробуют, поживут на свете без сердца-то! Нельзя жить, чтобы сердца не слушаться; оно есть то самое место, где настоящая правда. Недаром говорится пословица: 'Что бог на сердце положит!' Оно как стрелка в часах указывает, что в человечьей душе; в нем то свет засветится, то тьма пойдет черней ночи осенней. Как его не слушать! А вот этого-то послушания и не видим в нонешнее время! Прежде (вот я хоть бы про себя скажу) какой-нибудь бурмистр, мужик, — один стоит над пятью- шестью деревнями,
— Но, — сказал я, — ведь все эти руководители и наставители, как говорите вы, ведь все они только исполняют приказания?..
Сверх ожидания, это замечание почему-то необыкновенно взволновало старика, и, не дослушав меня, почти он закричал:
— А ты не утерпи да закричи! Приказания! Приказания исполни! Коли велят, все соблюди, под козырек сделай, и ножкой шаркни, и в бумаге нашебарши пером, что следует, да свое-то слово вверни, — ведь ты человек с совестью? Так вот этого-то и нет! Знаем мы, как следует исполнить приказания, но ведь у человека и свое сердце есть; как же так не возопиять? Извивайся, коли так, перед высшими, ползай, да изловчись же сказать и свое! Как это не изловчиться? Ежели ты своему сердцу веришь, своего сердца не боишься, — так ты непременно изловчишься? Да что вы? Мало ли мне что прикажут! Да ежели у меня сердце замерло от приказа от этого, так я изогнусь змеем, а уж не утаю своего! А то, скажите пожалуйста, — велят врать, а я и ври? А из-за чего ж я живу-то, из-за чего меня господь человеком сотворил?.. Нет, не так! Мало ли какие бывают злые гонения, а в ком есть сердце, — изловчались; так ли, сяк ли, — а ухитрялись и правду говаривать! Да позвольте, я вам вот сейчас, для примера, документик один предоставлю, так вы и увидите, что значит и приказ исполнять и начальство не обижать, — а дело-то делать так, как совесть и сердце указует!
Проворно роясь в бумагах, лежавших на столе, старик не переставал говорить вполголоса:
— Какая мода! Боятся совести своей поверить!.. Жалованья получают немаленькие… и на тройках все… а умеют только бояться!.. Нечего сказать, очень новая мода!.. Образование великолепное, — а хвостик заячий!.. Нет! по-нашему не так бывало! И мы боялись, пуще вашего трепетали, только сердце-то свое в помойное ведро из-за господских милостей не швыряли! Вот она! Вот эта самая! — воскликнул старик, вытаскивая из груды бумаг какую-то толстую тетрадь. — Она самая и есть!
— Это, изволите видеть, — сказал он, похлопывая ладонью по тетради, — мое оправдание перед барыней, графиней Гусыниной, Варварой Андреевной… Надобно вам доложить, что я сызмальства беспрестанно находился при господах, и то по прихоти своей они меня возвеличивали, так что оказывали полное доверие, то по прихоти своей и ниспровергали до скотного двора, то опять призывали. Был я и награждаем, и по скулам бит, и за бороду таскан, и дран на конюшне, был и лобызаем и хвалим. Все было, все я видел и все претерпел! Подумать только, милостивый государь, чего только я не навидался, не натерпелся! Ведь власть барина, помещика, — это ведь не чиновничья власть, это ведь не губернаторская, а барская! Что хочу, то и сделаю! Может, у иного желудок расстроен, колотье в этом месте от нехорошего обеда, — и ежели он от этого расстройства меня повредит, сорвет на мне зло, — я молчи! Ни закона, ни защиты нет! Так извольте вы подумать, как было жить в ту пору человеку с совестью, чтобы потрафить каждой господской прихоти и чтобы бога в своей душе не обидеть? Ведь если бы я по-нонешнему-то жил, то и мне бы только господам потакать, что прикажут, то и делать по их указанию; ведь нонешние руководители только и знают, что исполняют точка в точку, что приказано, а там, между-то людей, хоть трава не расти!.. Но во мне была совесть, сердце было чувствительное, а в сердце правда жила, — и не дал я ей помереть, не променял ее на неправду, на свой покой!
— Я этих самых оправданий, — опять проводя рукою по тетради, говорил старик, — на своем веку немало настрочил… И могу сказать, очень искусно навострился правду в глаза говорить. Что я такое? Раб! Вот меня житьишко-то и научило, как тут изворачиваться… Рабствовать-то рабствуй, а правду помни!.. Взять хоть бы вот эту самую барыню-покойницу, графиню Варвару Андреевну… Был я при их особе бурмистром более двадцати годов; было на моих руках пять больших деревень на Волге, всякая малость на моем ответе, все взыскивалось с меня. А ведь покойники господа-то у-ух какие были мастера взыскивать- то!.. Живет эта самая степенная графиня Варвара Андреевна почти без выезда в Петербурге. Дама высокого ранга; на пальце у нее бесперечь пузырек со спиртом висит, на золотой цепочке, — потому она в нервах не крепка. Окроме того вдова, — это надо расчесть тоже!.. Деревень своих она не знает, ничего, с позволения сказать, не понимает, а приказы да взыскания с нее так и летят, как перья из дырявой подушки. Приедет из своих деревень какой-нибудь кузен, родня, Пьер там или Жорж, — 'помилуй, говорит, Барб (это у них завсегда такая поговорка, — все навыворот), помилуй! Мне говорили про твоего управляющего — он грабит мужиков!.. У меня с души выходило пятнадцать рублей, а твои платят двадцать! Это грабеж!.. Неужели некому посмотреть за этим мошенником?' Расстроит ее этаким манером, а та уж и нюхает из пузырька и чепцом трясет и уж приказ пишет… А кузен-то этот советует ей поручить уличить меня в грабеже хорошему человеку, да и хорошего человека сейчас порекомендует: 'Вот тебе, мол, хороший человек, — аптекарь у меня знакомый в Балахне, Богдан Богданыч. Честный немец. Заплати ему тысячи полторы в год, он все там разузнает, приведет в порядок!' А та и рада! Сейчас доверенность Богдан Богданычу, а Богдан Богданыч тотчас же мне начинает строчить свои приказания: уж мошенником-то этот Богданыч меня первым делом окрестит да еще напридачу велит, чтоб ему белых грибов два пуда представил я к такому-то сроку, а не представишь — барыне пожалуется, а та опять расстроится, напишет мне бранный приказ… Это вот Пьер приехал и натворил мне хлопот. А то приезжает Поль и уж на другой лад поет: 'Помилуй, Барб, у тебя золотари наживают по тысяче рублей в год, а ты получаешь с них оброку только пятнадцать рублей! Это наверно управляющий грабит! Нельзя так! Ты добра, ты ничего не видишь!.. У меня есть в Москве хороший человек, статский советник Белобрысцев, — дай ему доверенность и обяжи бурмистра еженедельно представлять отчеты, и тогда уж будь уверена, что Белобрысцев каждую полушку разыщет… Дай ему тысячи две в год жалованья!' — 'Ах! в самом деле!' И глядишь, еще управляющий нашелся! Один пишет мне, что я много беру с крестьян, а другой пишет, что мало, и все объявляют меня мошенником… А там, глядишь, поговорила с кем-нибудь — пишет учить всех мальчишек, непременно учить грамоте, не изнурять работой, кормить бедных нищих, подавать пособия, раздавать всякие вспомоществования… и боже мой, чего-чего нет!.. Это, должно быть, с монахом либо с монахиней поговорила, — а не успеешь опомниться, новый приказ: 'Почему в мастеровые не отдаешь? Почему Федька не в столярах?' Это уж, надо быть, Белобрысцев внушил. Да чего! 'Предписываю немедленно выслать мне ту самую горчицу, которая была третьего года… очень вкусная и возьми у того самого купца', — вот какие