Однако тщетно было бы искать на этом пути их подлинное объяснение. Связь событий носит механический характер лишь отчасти, лишь постольку, поскольку действие оказывают мертвые силы или те живые силы, которые в своем действии до известной степени сходны с ними; там же, где эта связь переходит в область свободы, всякое исчисление прекращается; из глубины великого духа или могучей воли может внезапно возникнуть новое, ранее неведомое, и судить о нем можно лишь в очень широких границах и с применением совсем иных масштабов. Это, собственно говоря, и есть прекрасная, вдохновляющая область мировой истории, поскольку в ней господствует творческая сила человека. Когда сильный дух, сознательно или бессознательно преисполненный великими идеями, размышляет над способным принять определенную форму материалом, всегда возникает нечто родственное этим идеям и поэтому чуждое обычному природному процессу. Тем не менее, поскольку оно всегда принадлежит движению природы, оно связано со всем, что ему предшествовало, только во внешней последовательности, так как его внутренняя сила всем этим объяснена быть не может, и вообще не может быть объяснена механически. О какого рода материале, о каких рождениях здесь идет речь, совершенно безразлично; явление остается неизменным, идет ли речь о мыслителе, поэте, художнике, воине или государственном деятеле. От двух последних преимущественно зависят мировые события. Все они следуют велениям высшей силы, и там, где предпринятое им удается, создают нечто такое, что они сами ранее лишь смутно предчувствовали. Их деятельность относится к тому порядку вещей, о котором нам известно только то, что он подчинен совершенно противоположным связям окружающего нас мира. Подобно гению, о котором здесь шла речь, вторгается в ход мировых событий и страсть. Подлинная, глубокая страсть, которую действительно можно считать таковой (поскольку страстью часто называют лишь сильное мгновенное вожделение), подобна идее разума в том отношении, что она стремится к чему-то бесконечному и недостижимому; однако от подлинной страсти вожделение отличается тем, что оно прибегает к конечным и чувственным средствам и направлено на конечные предметы как таковые. Поэтому страсть являет собой полное смешение сфер и всегда в большей или меньшей степени влечет за собой разрушение собственных физических сил. Если такая страсть действительно ведет лишь к простому смешению сфер, а сама цель ее бесконечна, как это бывает в религиозном экстазе или в чистой любви, то ее можно считать разве что ошибкой, и она, действительно, может быть ошибкой благородной души, само конечное бытие которой следовало бы, пожалуй, назвать ошибкой природы. В этом случае стремление к божественному истощает земную силу. Однако чаще всего страсть оказывается бесконечной только по форме своего стремления, и от природы ее ограниченного и самого по себе ничтожного предмета зависит, способна ли эта форма ее облагородить или сделать ненавистной и презренной. Лишь немногие охарактеризованные здесь страсти оказывают серьезное влияние на ход мировой истории. Ведь если обычная по своему существу страсть в силу сцепления обстоятельств приводит к значительным изменениям, как это произошло в связисо смертью Виргинии и в бесчисленном количестве других случаев, то это можно с полным основанием отнести к сфере случайного. Что воздействие гения и глубокой страсти принадлежит к разряду вещей, который отличается от механического природного процесса, несомненно; однако, строго говоря, это можно отнести к любому проявлению человеческой индивидуальности. Ибо то, что лежит в ее основе, есть нечто, само по себе не допускающее исследования, самостоятельное, само приступающее к своим действиям и необъяснимое никаким влиянием, которое оно испытывает (поскольку оно скорее определяет их своим обратным действием). Даже если бы материя действия была бы одной и той же, действие все равно оказалось бы различным по индивидуальной форме, той достаточной или избыточной силе, легкости или напряжению и всем тем несказанно мелким определениям, которые придают личности особый отпечаток и которые мы ежеминутно обнаруживаем в повседневной жизни. Однако они-то и обретают значение в мировой истории, формируя характер наций и эпох, и знакомство с историей греков, немцев, французов и англичан с полной отчетливостью свидетельствует о том, какое решающее влияние оказало на их собственную судьбу и судьбы мира даже одно только различие в постоянстве и устойчивости их мышления и чувств.
Следовательно, два различных по своей сущности, кажущихся даже противоречивыми, ряда вещей являются бросающимися в глаза причинами, движущими мировую историю: природная необходимость, от которой и человек полностью освободиться не может, и свобода, которая, вероятно, тоже, хотя и непонятным нам образом, участвует в изменениях, происходящих в не-человеческой природе. Оба эти ряда всегда ограничивают друг друга, но с той удивительной разницей, что значительно легче определить то, что природная необходимость никогда не позволит совершить свободе, чем то, что свобода намеревается предпринять по отношению к природе. Проникновение в то и другое возвращает нас к человеку; свобода с большей силой проявляется в отдельном человеке, а природная необходимость — с большей силой в массах и в человеческом роде, и для того чтобы известным образом определить царство первой, необходимо прежде всего развить понятие индивидуальности, а затем уже обратиться к идеям, которые в качестве данного ей в ее бесконечности типа служат для нее истоком, а затем в свою очередь воспроизводятся ею. Ведь индивидуальность является в каждом роде жизни лишь массой материала, подчиненной некоей неделимой силе в соответствии с данным единообразным типом (так как под идеей мы понимаем это, а не нечто, действительно мыслимое). Идея, с одной стороны, и чувственное образование индивидов какого- либо вида — с другой, могут привести к открытию одного через другое — одна в качестве причины образования, другое в качестве символа. Спор свободы и природной необходимости не может быть удовлетворительно решен ни с помощью опыта, ни с помощью рассудка.
О задаче историка [11]
Задача историка заключается в изображении происходившего. Чем верней и полнее ему это удается, тем совершеннее он выполнит свою задачу. Простое изображение событий является первым непреложным требованием в его деле и вместе с тем высшим, что ему дано совершить. В этом аспекте он как будто является лишь воспринимающим и воспроизводящим, а не действующим самостоятельно и творчески.
Однако происходившее различимо в чувственном мире лишь отчасти, остальное должно быть привнесено посредством вчувство- вания, выводов и догадок. То, что являет себя нам, — рассеянно, бессвязно, единично; то. что объединяет отдельные явления, представляет единичное в его подлинном свете и придает форму целому, — недоступно непосредственному наблюдению. Это наблюдение способно воспринять лишь сопутствующие друг другу и следующие друг за другом обстоятельства, но не внутреннюю причинную их связь, на которой ведь только и основана внутренняя истина. Когда мы пытаемся рассказать о самом незначительном факте, стремясь со всей точностью сообщить только то, что действительно произошло, мы очень быстро замечаем, что при отсутствии величайшей осторожности в выборе и взвешивании выражений во все детали рассказа примешиваются мелкие детали случившегося, в связи с чем наши сообщения о предмете становятся ложными или неточными. Даже самый язык способствует этому, так как, проистекая из всей душевной полноты, он часто бывает лишен выражений, которые были бы вполне свободны от всех сопричастных им понятий. Поэтому встречающийся столь редко дословно точный рассказ как ничто другое служит доказательством здравого, хорошо организованного, четко дифференцирующего мышления и свободного, объективного умонастроения; поэтому историческая истина в известной мере подобна облакам, обретающим для нас форму только на расстоянии; поэтому исторические факты внутри отдельных связывающих их событий суть не многим большее, чем результат преданий и исследований, которые с общего согласия решено считать истиной, поскольку они, будучи наиболее вероятными сами по себе, наилучшим образом соответствуют связи целого.
Но простое обособление того, что действительно произошло, едва ли дает нам каркас событий. Таким путем мы обретаем только необходимую основу истории, ее материал, но не саму историю. Остановиться на этом означало бы пожертвовать подлинной, внутренней, основанной на причинной связи истиной в пользу истины внешней, буквальной, кажущейся; это означало бы принять уже известное заблуждение, чтобы тем самым избежать опасности заблуждения еще неведомого. Истинность всего происходившего требует добавления той недоступной взору части каждого факта, о которой речь шла выше, ее и должен привнести историк. В этом аспекте он действует самостоятельно и даже творчески: правда, не создавая того, чего не существовало, но формируя своими силами то, что нельзя непосредственно воспринять в его подлинной