совсем недавнюю встречу с ней, когда она рассказывала нам с Риммой о смерти их соседа по квартире и о том, что этому предшествовало.
Она всегда была умельцем во всём, за что бралась: в преподавании литературы, в переводе (письменном) с украинского и польского — перевела повесть для детей, сделала подстрочный перевод польской пьесы в стихах, из которой нам с Юлькой предложили соорудить представление для кукольного театра (и потом даже поставили на сцене и заплатили гонорар); она была искусницей в подбивании оторванных каблуков, починке неисправных штепселей и розеток, в замене перегоревших пробок, а также специалистом по структурной лингвистике и непревзойдённым мастером устного повествования.
Ту историю, которую я тогда услышал и которая имела непосредственное отношение к аресту Юлия, я много позднее, по приобретённой привычке, попытался превратить в полу-беллетристическое произведение под названием «Быль» (каковой оно и является), и хочу сейчас предложить вниманию читателя.
БЫЛЬ
В квартиру к ним на Ленинском проспекте после смерти одинокой старой девы вселились мать с сыном. Но это было тоже не так страшно. Новосёлы люди тихие оказались, разговаривали совсем мало, только по делу, и тогда мать кричала сильным для своего возраста голосом: «Ванька, поставь чайник!», «Ванька, утюг выключил, дурья твоя голова?» Ей было лет под девяносто, а Ваньке хорошо за шестьдесят — могучий ещё мужик, кадровый рабочий, недавно ушёл на пенсию; орлиный нос, густые брови, резкие черты лица — прямо вождь племени чероки или гуронов, только с бритой головой, без всяких перьев и по имени Иван Ильич. Он безропотно сносил окрики старухи и обращался к ней на «вы». Иногда выпивал, и в этих случаях мать его поколачивала, хотя он знал меру и не позволял себе никаких пьяных выходок.
А в двух смежных комнатах жили с десятилетним сыном Лариса и Юлий. Оба раньше работали учителями, но потом ушли из школы. Она стала сотрудницей какого-то научного института, занималась не то кибернетической лингвистикой, не то лингвистической кибернетикой, а он валялся целыми днями на тахте, у стенки, сплошь оклеенной бутылочными этикетками. Здесь он создавал прибавочный продукт. На коленях у него вечно лежали крупноформатные «Сказки Прикамья», на них — листы чистой бумаги, на которых неспешно появлялись короткие строчки. Нет, сам он стихи писал редко, разве что друзьям на дни рождения или другие годовщины, стихи он переводил. Причём со всех языков от «А» до «Я», от албанского и амхарского до якутского и японского. Иногда это приносило деньги, в таких случаях они изящно именовались «гонорар».
У Ларисы с Юлием было множество друзей самого различного пола, возраста, национальности и даже гражданства и убеждений. Друзья заполняли комнаты, напоминавшие тогда парнОе отделение бани — так же там гуляли клубы дыма, только табачного, и с трудом различались лица, по большей части симпатичные и симпатизирующие друг другу; друзья вытекали в крошечный коридор и на кухню, набивались там, как в часы «пик» в автобус; друзья пили, когда было что, закусывали, когда было чем, оставались на ночлег, когда замирал городской транспорт, а на такси не было денег. Что происходило очень часто.
Сосед Иван Ильич тоже порою принимал участие в застолье. Но вообще в приятели не лез, с разговорами не навязывался и нередко сам угощал соседей — колбасой ливерной, а то и полукопчёной, огурцами рыночными.
В годы, о которых речь, в воздухе повеяло чуть уловимым ароматом свободы — как выразились бы люди, напичканные классикой. В самое неурочное время появилась весна, оттепель, и многие вконец иззябшие жители приветствовали таяние льдов и уверовали, что больше уже не повторится ледниковый период. О странных вещах начинал думать и даже говорить человек. Вернувшиеся живыми из лагерей и тюрем расхрабрились до того, что стали интересоваться: кто же это их посадил, оговорил, настучал, так сказать. И в их распоряжение предоставляли кое-какой материал. Вот, смотрите, мол: ваши же коллеги, дружки, родственники… Да, такие вот дела… А вы всё на нас, чекистов, валите — в то время как лично наша хата несколько с краю…
Как-то вечером Лариса пришла домой необычно мрачная, вконец расстроенная. Сидела сейчас на защите диссертации у Серёжи, сказала она Юлию. Только банкета не будет, хотя всё прошло лучше некуда: и рецензенты, и оппоненты в один голос пели — «вклад в науку», «новая веха». В общем, как высказался про него кто-то: «архи археолог»! Действительно, работа блестящая. Но перед самым уже голосованием какой-то человек попросил слова, сказал, он бывший приятель Сергея — и это уже насторожило. И говорил он не о научной стороне дела, а про то, как восемь лет назад, вместе со своим товарищем, который сидит сейчас тут же, в зале, загремел в лагерь. А недавно их выпустили, даже реабилитировали… И дальше этот человек рассказал, что на днях им показали в следственном отделе некоторые документы, в частности такой, из которого стало ясно, что стоящий сейчас на кафедре диссертант был в институтские времена доносителем и что именно по его доносу их обоих замели и сунули по «десятке в зубы» и пять «по рогам»…
— Господи, — сказал Юлий. — Серёжка?.. Кто бы мог… А он… что он ответил?
— Ничего.
— Он знал, что ты в зале?
— Конечно… Я не могла его больше видеть. Сразу ушла.
— Паршивый подонок, — сказал Юлий. — Столько лет дружбы… И только сейчас… Нужно сообщить всем друзьям… Всем… Пусть знают.
— Ты не думаешь, что надо с ним поговорить?
— Не думаю… А впрочем, надо. Только что он может сказать?..
Сергей никому не звонил и, судя по всему, говорить ни с кем не хотел. И тогда ближайшие друзья собрались у Юлия с Ларисой и поговорили без него.
Мнение после этого было почти единодушным: исторгнуть предателя из их круга, отвернуться от него навсегда. Почти — потому что не все рассуждали так категорично. Борис сказал, что прежде всего нужно с ним обязательно увидеться, а Шура договорился до того, что, конечно, он стукач, доносчик, осведомитель, сексот, но и эти люди могут быть разными: добровольными и подневольными…
На него зашикали, как в театре, но он продолжал:
— Я серьёзно говорю… Ведь нельзя забывать, что и в само судебное дело наши славные «органы» могут внести любые нужные им сведения — в том числе такие, которые никто не сообщал. Разве нет?..
Его позиция была подвергнута сдержанному, а то и не очень, неодобрению. Он был назван — по нарастающей — либералом, вольтерьянцем, фармазоном и даже по-старинному — «застУпой» стукачей. Однако Шура не успокаивался.
— …Недавно я прочёл… — снова заговорил он. — Мне показали печатный материал, который одно время в журнале «Спутник» готовили. Для заграницы. Там один из бывших друзей Солженицына пишет… Кажется, Виткевич фамилия… Он пишет, что тот не скрывал, что согласился стать осведомителем. Когда в лагере сидел…
— Это другое дело, — вмешался самый бородатый и самый эрудированный из присутствующих. — Такое бывает. Солженицын сам сознаётся в этом на страницах второго тома своего «Архипелага Гулага». Это было, когда он в московскую «шарашку» на Калужской заставе попал из дальнего лагеря. Тогда и секретную фамилию получил: «Ветров». Сначала не рассказывал об этом даже самым близким друзьям- солагерникам — Копелеву, Панину. Первый из них потом в письме пенял ему за это. Но понять нетрудно: ведь то, на что он пошёл, можно назвать своего рода разведработой в тылу врага, нет разве? На благо своему же брату-заключённому.
Однако не все «бритые» выразили полное согласие с бородатым другом.
До того, как разговор окончился на вполне мирных нотах, Шура успел сказать ещё раз, что, хотя по большому, как говорится, счёту все они совершенно правы, но максимализм, пускай даже совершенно честный и искренний, не лучшая форма при оценке людей и общении с ними, и если следовать по такому пути, то в нашей стране придётся, пожалуй, подвергнуть остракизму за ту же вину, что у Сергея, не меньше