44) и в Евангелии от Луки (гл. 6, ст. 27) не сказано «diligite hostes vestros» («любите врагов ваших»), а сказано «inimicos». Совершенно справедливо также утверждение, что в практике христианства за все время его существования понятие «hostes» («публичные враги») было знакомо и признано, то есть приведенное выше библейское изречение не касается политической ситуации. Однако дает ли все это основание ставить отношения вражды в политике (ясно, что друг не означает тут ничего положительного) на одну доску с противоположностью «истинное — ложное», «доброе — дурное», остается вопросом, на который следует ответить отрицательно независимо от приятия или неприятия христианского принципа.
Совершенно ясно, что было бы логичнее поставить вместо пары «друг — враг» пару «слабый — сильный». Во всяком случае, «друг» в этой антиномии ровным счетом ничего не значит, «враг» же здесь каждый, с кем идет борьба. Равенство сил в конце концов исчезает в любом военном противостоянии. Сам этот тезис заключает в себе полное и открытое признание права сильного.
Встанем, однако, на позицию автора. Принятая им точка зрения предусматривает, что подчинить решение межгосударственного конфликта приговору третьей стороны — предприятие неразумное, глупое, бесполезное и должно быть отвергнуто[17]. Государству, то есть в принципе любому государству, самому подобает решать, когда и как сразиться с врагом[18]. А равно решать и то, как явствует из всей логики изложения, кто этот враг. А также и принимать решение (как можно предположить), является ли политически выступающий субъект самим государством, то есть вправе ли он вести борьбу с врагами.
В этом пункте заключается некий crux (крест), загвоздка, всех последствий которой автор, очевидно, разглядеть не смог; во всяком случае, он оставляет их без внимания. Имеет ли, к примеру, право группа, желающая обрести политическую самостоятельность, вести себя в политическом духе? Как выглядит дело в этом случае с членами союза государств, как — с партией или с классом, которые претендуют на управление Государством? Вряд ли тут возможен другой вывод, кроме того, что во всех этих случаях жаждущее борьбы сообщество должно само выбрать себе тип государственного правления. Таким образом, сразу же за независимостью политического образования следует признание анархии.
Далее само собой вытекает, что поскольку всякий интерес к расширению своего господства относится к компетенции самого Государства и всегда может быть легко истолкован как условие его существования, то порабощение малого государства большим становится исключительно вопросом желания и удобного случая. Рядом с поборниками независимости политического принципа встают принципиальные ревнители войны.
Экспансия сама по себе есть для Государства условие существования, полагает известный социолог Ханс Фрайер. «Der Staat (braucht), damit er unter andem Staaten wirklich sei… eine Sphare der Eroberung um sich her… Er muB erobern, um zu sein» — («Чтобы существовать среди других государств, государство нуждается в сфере захвата вокруг себя… Чтобы существовать, оно должно завоевывать»)[19]. Более четкого отказа малым государствам в праве на существование просто нельзя сформулировать, Фрайер принадлежит к числу тех, кто прославляет войну как главное дело Государства. Уже многократно звучало назойливым рефреном его изречение: «Alle Politik ist… Fortsetzung des Krieges mit veranderten Mittein» — («Всякая политика есть… продолжение войны иными средствами»). Государство должно «wahrend der Waffenstillstande, die wir Frieden nennen» — («во время перемирий, которые мы называем миром»), постоянно иметь в виду возвращение к нормальному состоянию — войне[20].
Полторы тысячи лет назад Августин посвятил несколько глав своего великолепного сочинения «De Civitate Dei» («О граде Божием»)[21] простому доказательству, что всякая борьба, даже борьба диких зверей или мифического разбойника Какуса[22], имеет своей целью восстановить состояние равновесия и гармонии, которое мы называем миром. Обратить эту простую истину — что человек стремится в Космосе к гармонии, а не к дисгармонии — в свою противоположность, воспевать войну как нормальное состояние было предоставлено мудрецам XX века.
«Menschliche Geschichte im Zeitalter der hohen Kulturen ist die Geschichte politischer Machte. Die Form dieser Geschichte ist der Krieg. Auch der Friede gehort dazu. Er ist die Fortsetzung des Krieges mit andern Mittein… ' — («Человеческая история в эпоху высокоразвитых культур есть история политических сил. Формой этой истории является война. Мир входит в нее составной частью. Он есть продолжение войны другими средствами…»)[23].
«Der Mensch ist ein Raubtier… Wenn ich den Menschen ein Raubtier nenne, wen habe ich damit beleidigt, den Menschen — oder das Tier? Denn die groBen Raubtiere sind edie Geschopfe in vollkommenster Art und ohne die Verlogenheit menschlicher Moral aus Schwache» — («Человек — это хищный зверь… Когда я называю человека хищным зверем, кого я при этом оскорбляю, человека — или зверя? Ибо крупные хищники суть благородные твари самого совершенного вида и без этой лживой человеческой морали, лживой из страха»)[24].
Не пахнет ли прошлым столетием это последнее суждение, которое из уст Шпенглера разнеслось гораздо дальше и шире, чем слово Шмитта или Фрайера? Не отдает ли оно слегка поистрепавшимся романтическим разочарованием? И оправданно ли принципиальную склонность к войне сравнивать с природой хищника? Есть ли на свете хищный зверь, что вступает в схватку только ради самой схватки? Или, может быть, скорее и всегда ради
Все эти прекрасно звучащие рассуждения, которые могут сойти за проявление реализма, потому что в них проворно разделываются со всеми докучными принципами, обладают большой привлекательностью для подросткового возраста. Характерная черта нашей эпохи: большинство людей никак не может освободиться от власти отроческих представлений. Эмоции и мнения в нашей жизни настолько смешались и перепутались, что, похоже, разобраться в них больше нет надежды. Именно на этой путанице строится философия жизни.
Превознесение бытия превыше знания чревато еще одним следствием, на котором я сейчас хочу сосредоточить внимание. Отказываясь от примата познания, мы тем самым отвергаем нормы суждения, а вместе с ними и долженствования. Ибо всякое нравственное суждение есть в конечном итоге акт познания. Только что упомянутые писатели всецело принимают это следствие. Мы не оцениваем явлений культуры, говорят они, мы их только лишь констатируем. Однако там, где на первый план выходят человеческие отношения и поступки, никогда не будет довольно констатации, ибо здесь необходимы и неизбежны оценка, оценочное суждение. К. Шмитт посвящает несколько любопытных страниц цитированного нами сочинения понятию зла. Его интересует признание первородного греха, иными словами, он констатирует, что «alle echten politischen Theorien[25] den Menschen als «bose»… vorausset–zen… ' («все истинные политические теории исходят из предпосылки, что человек зол…»)[26]. Что же это значит — «злой»? А вот что: «bose», das heiBt als ein keineswegs unpro–blematisches, sondern «gefahrliches» und «dynamisches» Wesen» («злой» — это значит ни в коем случае не лишенное противоречий, а «опасное» и «динамичное» существо»). Стало быть, такому существу никак не возбраняется делать уступки «своему» злу. Перед нами дефиниция зла, из которой выхолощен всякий христианский элемент и с ним всякий смысл, так что она впустую вращается на месте в порочном кругу авторского тезиса.
Зачем сторонникам философии жизни осложнять себе дело христианскими терминами? Если бы эти термины имели для них какой–то смысл, то они, эти философы, давно бы поняли, что доктрина независимой от морали политической жизни, сконцентрированной в противоположности «друг — враг», означает оскудение духа, оставляющее далеко позади себя наивный анимализм, ведет к обездуховлению вплоть до уровня сатанизма, который возвышает зло до роли путеводной нити и сигнального маяка человечества.
XIII. Упадок моральных норм