догматов, дающих верховной власти санкцию божественного права» [Op. cit., 180; цит. по: Руссо 1969, 97]. Строго в соответствии с картезианской доктриной он следующим образом характеризует животное: «Во всяком животном я вижу лишь хитроумную машину, которую природа наделила чувствами, чтобы она могла сама себя заводить и ограждать себя, до некоторой степени, от всего, что могло бы ее уничтожить или привести в расстройство». «У всякого животного есть свои представления, потому что у него есть чувства; оно даже до некоторой степени комбинирует свои представления, и человек отличается в этом отношении от животного лишь как большее от меньшего » [Там же, 54] (ср. прим. 13). В абсолютном смысле человек отличается от животного тем, что он «свободно действующее лицо» и ему присуще «осознание этой свободы» (другое специфическое отличие человека, по-видимому, можно объяснить все той же его свободой; речь идет о «способности к самосовершенствованию», которой наделен как каждый индивид, так и вид в целом). Хотя многое в природе человека можно объяснить свойствами «человеческой машины», тем не менее человеческое поведение уникально и выходит за рамки чисто физического объяснения. «Ибо физика некоторым образом объясняет нам механизм чувств и образование понятий, но в способности желать, или точнее — выбирать и в ощущении этой способности можно видеть лишь акты чисто духовные, которые ни в коей мере нельзя объяснить, исходя из законов механики» [Op. cit., 113 f.; Там же, 54].
Исходя из этой по существу картезианской картины человеческой природы, Руссо развивает свою теорию современного общества и дает ему оценку. Поскольку свобода — «благороднейшая из способностей человека», то «не унижает ли он свое естество, не низводит ли он себя до уровня животных — рабов инстинкта — и не оскорбляет ли он своего создателя, если отказывается безоговорочно от этого драгоценнейшего из всех его даров», дабы «угодить свирепому или безумному господину » [Op. cit., 167; Там же, 88]. Национальное государство, современная организация общества и но сящее условный характер право, вместе взятые, оказываются своего рода заговором, который имущие и наделенные властью люди организуют для сохранения и возведения в институт своей власти и собственности; общество и законы «наложили новые путы на слабого и придали новые силы богатому, безвозвратно уничтожили естественную свободу, навсегда установили закон собственности и неравенства, превратили ловкую узурпацию в незыблемое право и ради выгоды нескольких честолюбцев обрекли с тех пор весь человеческий род на труд, рабство и нищету» [Там же, 84].
Наконец, вместе с установлением национального государства «самые почтенные мужи научились считать одной из своих обязанностей — уничтожать себе подобных; в конце концов, люди стали убивать друг друга тысячами, сами не ведая из-за чего» [Op. cit., 160-161; Там же, 85]. Поскольку общество возводит в институт право собственности, судебную власть и произвол власти, оно нарушает естественный закон [Op. cit., 168 f.].
Противно естественному праву и законам природы, если «горстка людей утопает в излишествах, тогда как голодная масса лишена необходимого» [Op. cit., 181; Там же, 98; цит. с небольш. изм.] или если «каждый видит свою выгоду в несчастии другого » [Op. cit., 194; Там же, 100], а «юрисконсульты... с важностью провозгласили, что дитя рабыни рождается рабом, постановили, иными словами, что человек не рождается человеком» [Op. cit., 168; Там же, 89-90]. Человек превратился всего лишь в «общительного человека», живущего «вне само го себя»; он существует «только во мнении других », из чьих суждений он единственно и «получает ощущение собственного своего существования » [Op. cit., 179; Там же, 97]. Истинную человечность он может вернуть себе, лишь уничтожив различия между богатыми и бедными, сильными и слабыми, хозяевами и рабами путем совершения «новых переворотов», пока они «не уничтожат Власть совершенно или же не приблизят ее к законному становлению» [Op. cit., 172; Там же, 92]. «Восстание, которое приводит к убийству или к свержению с престола какого-нибудь султана, это акт столь же закономерный, как и те акты, посредством которых он только что распоряжался жизнью и имуществом своих подданных» [Op. cit., ill; Там же, 96]. 51 Данное понятие, по-видимому, возникло в связи с контроверзой по поводу возможного использования родного языка в тех функциях, в которых до этого использовалась латынь. См. [Brunot 1924, 1104 f.; Sahlin 1928, 88-89], где даются ссылки на труды более раннего времени, Так, в одной книге, опубликованной в 1669 г., стремление обосновать естественность французского языка заходит столь далеко, что автор заявляет: «римляне думали по-французски, прежде чем говорить по-латыни». Дидро был столь убежден в «естественности» французского языка, что считал его более пригодным для науки, чем для литературы; другие же европейские языки, придерживающиеся «неестественного » порядка слов, якобы более пригодны для литературных целей [Diderot 1751]. У англичан был несколько иной взгляд на вещи. Например, Бентам* считал, что «из всех известных языков английский... это тот язык, в котором в высшей степени присутствуют во всей своей совокупности наиболее важные свойства, желательные в любом языке» [Bentham 1962, 342]. Уарте, писавший свои труды в конце XVI в., считал само собой разумеющимся «соответствие которое существует между латинским языком и разумной душой»: «латинские слова и способ их произношения обладают столь разумным характером, они звучат столь гармонично, что когда разумная душа объединяется с темпераментом, необходимым для изобретения особенно изящного языка, она тотчас же наталкивается на него [латинский язык]» [Huarte 1698,122; цит. по: Уарте 1960, 107 с небольш. изм.].
Начиная с XVII в. живо обсуждалась возможность изобретения «философского языка», который отражал бы «истинную философию» (la vraie philosophie) и принципы мышления лучше, чем любой реальный человеческий язык. Интерес к этой проблеме, очевидным образом, объясняет и интерес Лейбница к сравнительной грамматике, которая может помочь обнаружить «выдающиеся качества языка». Обсуждение этой проблемы см. в [Couturat, Lean 1903; Mclntosh 1956; Cassirer 1953]. 52 Б. Лами, «Об искусстве речи» (1676). Существуют, однако, соображения стиля, по которым во многих * Бентам Иеремия (Bentham J., 1748-1832) — английский философ и юрист, основоположник философии утилитаризма. языках «естественный порядок» может быть заменен на обратный, но такого не бывает во французском языке. В нем, по мнению Лами, не имеют хождения подобные «фигуры грамматики», поскольку французский язык «любит чистоту и наивность; вот почему он старается выразить вещи в наиболее естественном и наиболее простом порядке» Lamy 1676, 23]. См. также с. 63-64. 53 Тем не менее допущение существования «естественного порядка» имеет то преимущество, что оно не расходится с фактами столь очевидным образом, как вера в то, что язык можно описать в терминах «навыков» или «предрасположений к ответу» или что синтаксическая структура языка представляет собой нечто вроде списка моделей.
Поэтому не исключено, что понятие «естественного порядка» может получить дальнейшее развитие и уточнение в качестве гипотезы, позволяющей в какой-то мере объяснить особенности языковой структуры. 54 Лейбниц, «Новые опыты о человеческом разумении », книга III, глава VII; цит. по англ, пер.: [Leibniz 1949]. Далее он высказывает мнение, что «путем тщательного анализа значения слов мы лучше всего могли бы понять деятельность разума » [Op. cit., 1949, 368; цит. по: Лейбниц 1983, 338]. О взглядах Лейбница на язык см. также [Aarslef 1964]. 55 Ф. Шлегель, «История древней и новой литературы » (1812); цит. в [Fiesel 1927, 8]. См. также работу
А. В. Шлегеля «Общие соображения об этимологии »: «Часто утверждают, что грамматика — это логика в действии; более того, это глубинный анализ, тончайшая метафизика мысли» [Schlegel 1846,133]. 56 Иногда эта поддержка приходила с совсем неожиданной стороны. Например, в прошении Прудона, поданном в 1837 г. в Безансонскую академию для получения стипендии, говорится о его намерении развивать теорию общей грамматики; он надеялся «найти новые области для психологии, новые пути для философии; исследовать природу и механизм человеческого разума через одно из наиболее очевидных и наиболее легко наблюдаемых его свойств — через речь; исследовав происхождение языка и языковые способы выражения, определить источник и филиацию человеческих верований; одним словом, применить грамматику к метафизике и к морали и тем самым реализовать замысел, не дающий покоя глубоким умам...» [Proudhon 1875, 31].
Ср. также определение грамматики Дж. С. Милля: «Это начало анализа мыслительного процесса. Принципы и правила грамматики служат средством, при помощи которого формы языка приводятся в соответствие с универсальными формами мышления. Различия между разными частями речи, между падежами существительных, наклонениями и временами глаголов, функциями причастий являются различиями в мышлении, а не только в словах... Структура каждого предложения — это урок логики» [Mill 1867] (цит. Есперсеном в его «Философии грамматики » [Jespersen 1924, 47; цит. по: Есперсен 2002, 49] с ноткой неодобрения, характерного для современных лингвистов).
Положение о том, что язык (в своей глубинной структуре) есть отражение мышления, получило