зрелища нищеты, которое он прежде только едва замечал. То протягивал он руки, то рвался подать что- то, — но все безуспешно, и тень его продолжала плакать, как дитя, томиться и стонать над своим бессилием; в этом и состояло общее несчастие, как то замечал Скруг не на одном своем приятеле, но и на прочих, — в том, что перед ними раскрыты были все горести людей, их прежних братий, и дано было все желание горячей христианской души помочь ближнему, и, казалось, даны были все средства, — но невозможность низойти в прежний мир и загладить прежние дела возвращала их к чувству своего бессилия и вечному плачу над собою и невозвратимым прошедшим. Последняя встреча заставила Скруга еще более задуматься; и на эту минуту ему невольно представилось, что и его ожидает впереди такая же участь. — Он сам не знал, была ли то какая-то странная дремота или сон, или все это виделось ему наяву. Наконец странные звуки и бледные тени мало-помалу стали теряться в воздухе… Все стихло и по-прежнему покрылось серым густым туманом.
Скруг закрыл окошко, бросился, не раздеваясь, на постель и заснул как убитый.
Глава II
Когда Скруг проснулся, было так темно, что он едва мог разглядеть, где окошко. Начали бить городские часы, и, к его крайнему удивлению, толстый колокол ударил семь, восемь и, наконец, остановился на двенадцати. “Двенадцать, полночь, — а я лег в два утра. Верно, часы испортились: ледяная сосулька попала в колесы”.
Он надавил пружину у своего репетитора, и звонкий молоточек также пробил двенадцать. “Не может же быть, чтоб я проспал целый день и захватил еще ночи? Разве с солнцем случилось какое приключение, и теперь еще полдень?”
С этими словами он встал и протер рукавом замерзшее окно. На небе было так же темно, и никого на улице.
Скруг снова лег в постель. Он думал и передумывал, но бескопойство все более и более овладевало им; наконец он было уже убедил себя, что все это был сон, как вдруг часы пробили три четверти, и он вспомнил, что ему обещан новый гость к часу ночи. Эта четверть часа показалась ему необыкновенно длинна и мучительна; наконец куранты заиграли “бим, бом, бом, динь, дон, дон”. Скруг едва переводил дыхание, когда мгновенно колокол ударил свой одинокий, громкий — час. Комната осветилась, и что-то отдернуло занавесь постели.
Скруг вскочил и увидал себя лицом к лицу с странным образом. То было, казалось, лицо ребенка, но с таким строгим, спокойным взором и глубокою мыслью на челе, что, казалось, судьба сохранила зрелому мужу всю свежесть его детства. Белые, как лунь, волосы падали кудрями по плечам; казалось, что не один век уже прожит этой маленькой головкой, а между тем яркий румянец играл на щеках ее и оттенял некоторые черты. Во всех членах была какая-то нежность и детская гибкость и вместе с тем сила мужеского возраста. Его накрывала ярко-белая туника, собранная посредине поясом, блестящим всеми цветами радуги. В руках у него была пальмовая ветка, яркий свет блистал диадемой на челе, а под мышкой он держал шляпу, которая, вероятно, служила ему вместо медного колпака, которым мы гасим на ночь свечку.
— Не вы ли та особа, которой посещение возвестил мне мой приятель?
— Да, — отвечал нежный, звонкий голос.
— Не церемоньтесь у меня! не угодно ли накрыться? здесь холодно. — Ему очень захотелось видеть гостя в шляпе.
— Как! — и при этом маленький Дух поднял голос, — ты уже заранее хочешь погасить этот свет, который осветит тебе твое прошедшее и будущее?
Скруг почтительно извинился, что, может быть, его обидел, и затем осмелился спросить, чему обязан он чести такого посещения?
— Заботе о вашем благоденствии.
Скруг выразил всю свою благодарность; но вместе с тем подумал про себя, что если бы его оставили хоть на одну ночь в покое, то сделали бы гораздо больше для его настоящего благоденствия.
Видно, что гость прочел в глазах Скруга тайную мысль его и, взяв за руку, громко сказал: “Не противоречить! Встать и идти за мной!”
Скругу было бы совершенно бесполезно отговариваться, что он совсем не привык к ночным прогулкам, что постель тепла, а термометр ниже точки замерзания, что он и одет неприлично, в туфлях, халате и колпаке… Противиться было нечего: его держала рука, нежная, как рука ребенка, но в которой он чувствовал всю силу Геркулеса, Он встал; но когда заметил, что его вожатый отправляется прямо к окну, в отчаяни ухватился за полу его белой туники:
— Вспомните, что я смертный: могу упасть и расшибиться!
— Не бойся, моя рука поддержит тебя и не на такой высоте.
С этими словами они были уже далеко и очутились среди полей на открытой проселочной дороге. Ни малейшего следа большого шумного города; туман и мрак ночи исчезли; был светлый, холодный весенний день, и снег порошил на землю.
— Боже мой, — сказал Скруг, всплеснув руками, когда он осмотрелся кругом, — я здесь родился, здесь был ребенком!
Тысяча надежд, сочувствий, радостей и забот, давно забытых, одни за другими грозным призраком вставали перед ним и словно носились в воздухе, напевая душе про все ее давно почившее, ею отверженное прошедшее. Казалось, новая, свежая жизнь пробежала по всем жилам.
— У вас дрожат губы и румянец выступил на щеках? — сказал с детскою нежностию его вожатый, — но пойдемте; вы, я думаю, помните дорогу.
— Как не помнить! — вскрикнул Скруг с небывалым жаром, — я бы нашел ее ощупью.
— Странно же, во столько лет ни разу не вспомнить… но идемте.
Они пошли по дороге. Скруг узнавал каждое дерево, каждую тропинку… наконец, показался пред ними небольшой уездный городок с несколькими торчащими колокольнями, соборным куполом, вьющеюся рекою и деревянным мостом. Вот едут к ним навстречу крупною рысью несколько телег, усаженных молодыми курчавыми головками. Молодые парни побольше сидели на облучке и погоняли по всем по трем, затягивая веселую песню. Вся эта молодость, казалось, была в большой радости, хохотала, кричала, хлопала в ладоши, другие с тем же хохотом, песнями и криками шли гурьбой пешком, Скруг вспомнил, что то было Светлое Воскресенье и что многие из его товарищей отправлялись тогда в соседний богатый пригород к своим отцам и матерям.
Он мог назвать почти каждого по имени; но странно, чему он так обрадовался, когда увидал их, так что сердце, казалось, готово было выпрыгнуть; отчего так засверкали давно потухшие глаза? отчего с такою радостию он вслушивался в радостное: “Христос воскрес. — Воистину воскрес”, — которыми они менялись с каждым встречным. Какое, казалось, было дело ему до Светлого Христова Воскресенья? Разве оно доставило ему когда-нибудь лишнюю копейку?
— Школа, однако же, не совсем пуста, — заметил его вожатый, — в ней остался один сирота, заброшенный и забытый всеми.
— Да, я знаю, — отвечал Скруг и закрыл глаза руками.
Они поворотили в переулок и остановились перед небольшим серым, скосившимся набок домом. Миновав первую большую классную, установленную засаленными столами и лавками, они взошли в другую небольшую комнату назади дома, где возле топившейся печки размыкивал свое горе бедный сирота, которого учитель оставил стеречь школу, пока он сам и все его товарищи так весело встречали Светлое Воскресенье.
Скруг присел на одну из лавок и невольно заплакал над прежним самим собою, которого все забыли.
Ни один звук в пустом доме, было ли то мяуканье кошки за печкой или стон ветра в голых ветвях плакучей березы, скрип далекой двери на дворе или треск и щелканье огня в печке, — ни один звук не пропадал даром для Скруга. Все говорило его душе о ее прежней детской светлой жизни; с каким-то