потому что для одного это будет опыт раскрытия актов своей жизни, для другого это будет опыт восхождения в новую свою жизнь, в новый опыт, который он сам приобретает в этой ситуации. Иными словами, опыт ученика возникает в ситуации его совместного жительства со своим учителем.
Эту ситуацию еще можно перенести совершенно в другой план, но имеющийся в сегодняшнем докладе в теме психотерапии. В этом смысле в психотерапии точно так же есть приобретение нового опыта, а не передача каких-то навыков, информации от терапевта к клиенту. И этот опыт есть наиболее адекватная форма психотерапевтического контакта с точки зрения христианской психологии. Но тогда, еще раз возвращаясь к этой позиции, и учитель, и ученик должны быть личностно открыты не только своему опыту, но и друг другу. Видеть, слышать другого, принимать другого. И это означает не только, что ученик слышит и принимает учителя, но и учитель слышит, видит и понимает, что происходит с учеником. Кстати говоря, второе в практике старчества православного необходимо, потому что под старчеством понимается такая форма общения учителя и ученика, при котором опыт учителя подразумевается большим и дальше продвинутым, потому что иначе он не смог бы выполнять ту самую функцию старчества, которая положена ему обществом монашеским в монастыре или взята им по воле Божьей самостоятельно. Так или иначе, тут предполагается большее понимание того, что происходит с учеником. А это предполагает большую степень его знаний. В этом смысле говорится про встречу двух подвижников в книге «Силуан Афонский». Там я уже не помню, с кем это происходило. Приехал один русский монах, его встречали с очень большим почетом и с большими ожиданиями от его опытности, от его знаний. Готовился к этой встрече и Силуан. Он готовился по-своему, напряженной молитвой и постом. И когда эта встреча состоялась, оба они оказались в ситуации переполненности этой встречей и радости. Но это по-разному у них отразилось. Силуан Афонский действительно получил ожидаемую им пользу и встречу и новый опыт, а тот монах неожиданно увидел, что Силуан больше его по опыту и был смущен. Но Силуан разглядел этот опыт только потому, что сам был все- таки открыт опыту другого.
Часто мы видим, как встречаются люди, стоящие как бы на пути духовного дела, но которые друг дуга слышать не только не могут, но и не желают. Взять, например, любую православную конференцию, те же рождественские чтения, где каждый говорит, но почти никто не слушает. И о какой-то там трансляции опыта духовного и речь наверное не идет, по крайней мере, у тех, кого я знаю, встречал и по собственному опыту могу сказать. Вот это очень печальная ситуация, потому что тогда опыт, который у каждого из нас есть, остается замкнутым в своем собственном мироощущении и не более, никак не делается общим достоянием, хотя это может быть и очень трудно. Ученичество и учительство — две труднейшие формы жизни, каждая из которых требует и смирения, и подвижничества, и бережного отношения к тому, что мы имеем там в своем собственном опыте. Совместная жизнь включает в себя конечно и общее совместное деланье, и общение, и молитвы и обрастает той культурой и культом в узком смысле слова. Т. е. она обрастает теми событиями, ритуалами, в том числе обрядами, средствами, знаками, символами, которыми пользуются и учитель, и ученик. И это единое некое словесное пространство общих пониманий. И выстраивается некая практика, затем некая традиция, которая закрепляется и текстами, и образами, и знаками, и какими-то богослужениями даже. И тогда возникает вопрос: вся эта культура и практика не становится ли самодостаточной по отношению к духовному опыту и к духовной практике? То, что мы наблюдаем сегодня, очень тревожно в этом смысле. Современное христианство очень активно воспринимает внешнюю культуру той традиции, которая нам досталась. Но может ли вся эта культура, даже с глубоким пониманием того, что есть святоотеческий исихастский опыт, опыт русского монашества, русской христианской традиции, может ли он быть воспринят адекватно вне живого общения с этой традицией, которой уже нет, ее нет по факту. Формы, наверное, могут быть восприняты, но и то насколько адекватно они воспринимаются, трудно сказать. В том числе такие внешние формы как подрясник, четки, облачения, иконы, лампады и т. д. в какой степени адекватно они воспринимаются современной практикой? А уж тем более, если говорить о духовном опыте. Если мы рассматриваем духовный опыт как опыт личностный, то тогда современному поколению воспроизвести, воспринять тот опыт, который существовал до известных событий, невозможно. Этот опыт может быть передан только в практике единого жительства, т. е. от человека к человеку, от личности к личности. А если личности физически уничтожены или все возможности личностного деятельного единожительства физически исключены в практике, по крайней мере советской жизни, то нельзя говорить и о передаче опыта. Возможность передавать опыт, жить единой жизнью практически были исключены, за исключением только тех тайных общин, которые переходили с места на место и это описано достаточно хорошо. Но там тем более говорить об опыте невозможно, потому что там была разрушена вся традиционная практика и возникала новая практика, и в ней возникал новый опыт, поэтому о передачи нового опыта речь там уже не шла. Я имею в виду практику 30-х годов, когда служили в сарае, когда служили в лагерях, в тюрьмах. Служили на чем попало, иногда на живом человеке, иногда на пне, исповедь носила отрывочный характер, уж конечно там не было возможности никакого духовного окормления, все это носило характер подпольной церкви и мученичества. Там возникал другой опыт, о воскрешении которого мы радеем сегодня. С этой точки зрения личностной парадигмы он передан быть не может, потому что этот опыт передается живым общением. Это живой опыт личности. Если таковой нет, то нет и возможности воспринять этот опыт. Да, есть свидетельства об этом опыте. Это и тесты, это и традиции. Кстати говоря, о традициях вопрос тоже не простой. В какой степени адекватно воспроизводятся традиции? В какой степени они адекватно могут быть восстановлены? Вот пример Вам о традиции соборования, которое до революции имело совершенно другое значение нежели сегодня или традиция чтения акафистов, которая так же сегодня, в прошлом веке и в позапрошлом веке — это разные традиции, это разные практики. Так что формально традиции могут быть воспроизведены и восстановлены, но они будут иметь совершенно другое значение. И опыт, который в них возникает, не является живим, переданным опытом тех личностей, которые когда-то его имели.
В этом случае возникает вопрос, а в каком случае мы можем быть приемниками той святотеческой традиции или традиции русского православия. Современное монашество может ли быть приемником монашества русского дореволюционного, а духовенство приемником духовенства дореволюционного и христиане так же. Это вопрос очень сложный, на который скорее приходится ответить сомнением, если не отрицанием. Потому что опять же если мы относимся к опыту как к опыту личности, передаваемого непосредственно от личности к личности, то тогда понятно, насколько это невозможно и насколько желание наше и наша жажда обречена оставаться неутоленной. И тогда возникает еще одни вопрос с христианской точки зрения: в какой степени современный опыт духовной жизни сомнителен и почему только тот опыт предшествующих эпох истинен и идентифицируется как истинный с точки зрения христианства а современный опыт ставится под сомнение? Если во времена гонений, как древних, так и новых, Церковь признавала всегда за действительный тот опыт, который возникал здесь и сейчас, то почему уже новый опыт, который возникает сейчас, новый духовный опыт, в новых условиях не обладает таким признанием? С точки зрения личностной этот опыт не реконструированный, не книжный, а опыт живой, т. е. он относится к личности и он в этом смысле живой. Он может быть передан от учителя к ученику. Почему он менее достоверен и действителен, чем тот опыт, о котором мы говорим как об опыте святоотеческом?
Теперь о психологии. Когда мы рассматриваем действие, деятельный акт, то в нем, как правило, как мне представляется в современной московской психологии совсем не получается уловить тот аспект деятельности, который связан с ее отсутствием. Ведь у всякой деятельности есть и другая сторона. Во- первых, как отказ, а отказ — очень важный волевой и личностный акт, который богат опытом, но беден своей деятельной стороной, потому что в отказе никакой деятельности нет, никакого акта и события не происходит. А, тем не менее, опыт отказа очень важен, потому что он может носить и семейный, и личностный, и социальный характер, и быть поступком, имеющим далеко идущие последствия, чрезвычайно весомым и ценностным. Так, например, молчание как отказ говорить, не как вынужденное молчание, не как патология психическая или органическая или молчание как запрет на общение. А молчание именно как отказ высказываться или молчание как отказ говорить в данном контексте или отказ говорить в данном сообществе каком-то. Это тоже акт, который имеет очень богатый внутренний опыт, но совершенно неуловим с точки зрения деятельностной структуры и деятельности как акта. И еще. Для опыта, как я сказал, чрезвычайно важен момент и позиции личности по отношению к своей деятельности и признание деятельности своей. А для этого необходим акт осознания своей свободы, потому что если моя деятельность детерминирована самыми разными обстоятельствами, условиями и даже может быть
