аскетическим текстам. В этой части располагается житие старца Зосимы и его поучение. Перед нами очевидный композиционный прием, проведенный два раза. Он демонстрирует статус старцев достаточно прямо, насколько это возможно для художественных средств, а не плакатных деклараций. Демонстрирует то, что они выступают в романном мире как инстанция высшего суда, духовного, нравственного и ценностного авторитета. Кроме того, в романе достаточно и свидетельств, что называется прямым текстом. Речь рассказчика прослоена. Сквозной нитью в ней проходят прямые описания того, что такое старчество и кто такие старцы, в чем корень их особого статуса. Вот это прямое закрепление роли старцев в романе, а стало быть роли исихазма в романе я не буду повторять. Оно вполне соответствует роли исихастской традиции, как она освещалась в нашем семинаре. Все рассказчик говорит правильно, естественно, не называя исихастскую традицию, а, говоря о старцах и старчестве. Так понимается исихастская традиция и сегодня.
Стоит еще напомнить, что именно во времена Достоевского исихастская традиция процветала в России. Русское старчество было ключевым элементом Исихастского возрождения в России. Влияние традиции тогда выходило за узкий круг монашества, за рамки России монастырской и распространялось на всю христианскую Россию. Со времен Гоголя и ранних славянофилов она оказывала очень существенное влияние и на российскую культуру. Именно тогда, на пике Исихастского возрождения, появляются «Братья Карамазовы». Это, стало быть, преамбула оправдательная.
Тема «исихазм и Карамазовы» обоснованна и содержательна. Но как мы ее будем раскрывать? Тему можно брать на самых различных уровнях. Прежде всего, на литературоведческом, как роману и положено. Можно разбираться в обстоятельствах, которые Достоевского связывали с исихизмом, восстанавливать фонд фактографических и прочих соприкосновений Достоевского с исихазмом. Можно прослеживать исихастские мотивы в «Карамазовых» и так далее. Это нормальная литературоведческая работа. Но такой работой я бы не решился занимать внимание нашего семинара. Он как-никак философско- антропологический, для нас это недостаточно серьезно.
Возможно брать эту тему в чисто религиозном ключе, это уж само собой. Что тогда входило бы в эту тему? Надо было бы разбирать, как исихазм освещен в романе. Какое отражение, преломление он получает в оптике Достоевского, правильно ли это с тех или иных религиозных точек зрения. Но за такую религиозную подачу темы я не возьмусь тоже. Никто меня не поставил инстанцией вот такого религиозного суда. Если позиция чисто литературоведческая не достаточно серьезна, то эта слишком серьезна. Стало быть, с этой стороны мы тоже не будем эту тему рассматривать. А остается то, чем мы занимаемся. Остается еще и антропологическая плоскость рассмотрения этой темы. Это уже наш план, которым мы и займемся.
Относительно Достоевского всегда и неизменно отмечалось, что его проза, его дискурс, в особенности, его романы обладают особой сосредоточенностью на человеке. Богатство и глубина антропологического содержания Карамазовых не подлежат сомнению. Так возникает задача и для нашего семинара: желательно понять, что за модель человека в «Карамазовых» принята и реализуется. Следует проверить на антропологическом материале, действительно ли это исихастский роман. Мы занимаемся не просто исихазмом в нашем семинаре, мы занимаемся исихастской антропологией. Наше дело — реконструировать антропологическую модель Карамазовых и проверить, совпадает ли это с исихастской антропологией, допускает ли антропология Карамазовых исихастское прочтение. Мы убедимся, что такое прочтение она допускает, с одной стороны. А с другой стороны, Достоевский есть Достоевский, художественный дискурс есть художественный дискурс, а не аскетический. Имеются и достаточные отличия разного рода. Я надеюсь и до отличий добраться. Доклад мой построен прямолинейно. Вначале мы будем находить сходства и соответствия в доказательство того, что антропологию в «Карамазовых» считать исихастской можно. Когда же мы соберем достаточный материал, то, надеюсь, доберемся и до отличий.
Мы поставили задачу двоякую. Прежде всего надо реконструировать антропологию «Карамазовых» как она есть. И затем ее просматривать в исихастской оптике в сопоставлении с исихастской антропологией. Каким же образом стоит извлекать из «Братьев Карамазовых» антропологическую модель? В ту эпоху, которая больше всего с упоением Достоевским занималась, в эпоху Серебряного века, такой методологический вопрос не ставился. Из Достоевского извлекали все, что только было угодно и теми средствами, какими было угодно. В методологии Серебряный век был не особенно силен и этим он себя не особенно утруждал. Бердяев заявил, что все романы Достоевского — «антропологические трактаты». Бердяев был антропологически ориентирован в своей философской мысли, над Достоевским размышлял много, написал книгу о нем. Формулу «антропологический трактат» он употребил в одной из своих статей 1918 года. Поздний Бердяев как раз тогда и нарождался.
Но в эти годы не только поздний зрелый Бердяев начинался. В эти же годы начинался русский формализм. А для него отношение к роману как к трактату было вопиющим невежеством. Русский формализм оказался течением с очень сильным историческим воздействием и звучанием. С него начинается некоторая господствующая тенденция в мировой филологии. Это тенденция сосредоточенности на феноменах художественной формы, письма, чтения. Эта тенденция прошла массу этапов, о которых мы все знаем, достигла кульминации в постмодернизме. Сегодня она, наконец, исчерпалась. Но исчерпалась она, оставив прочные следы в научном сознании. Сегодня сомнений не остается в том, что путь к любым выводам о любом тексте лежит через анализ письма этого текста, через анализ поэтики. И нельзя извлекать какие нам угодно выводы об антропологии, о содержании «Братьев Карамазовых», читая роман прямо и непосредственно. Необходимо обратиться к поэтике, определить принципы письма и, найдя эти принципы письма, определить дозволенные правила чтения. Путь к антропологии лежит через призму поэтики. На этом методологическом горизонте можно остановиться и посвятить ему два семинара или сколько угодно. Но в нашем случае все не так сложно. Проза Достоевского реконструировалась усердно великой массой специалистов, но в качестве общепринятого ядра понимания поэтики Достоевского все- таки закрепилась трактовка Бахтина в его книге 1929 — 63 гг. И положения этой бахтинской реконструкции сегодня уже классические. В частностях с ним спорят, а в крупном его интерпретация Достоевского закрепилась. Я не поклонник Бахтина, но эти общие принципы интерпретации Достоевского я принимаю. Их я и буду использовать в своем докладе для экономии своего труда. Для наших задач интерпретация Бахтина самая благоприятная.
Бахтин не повторяет Бердяева, но в иной модуляции говорит примерно то же: что романы Достоевского — это сплошная антропология. Но в каком смысле? Не в бердяевском, а в достаточно культурном. По Бахтину и по всей литературной науке дискурс романов Достоевского, а «Карамазовых» особенно, имеет отличительную черту: это полностью личностный дискурс, персонализованный. Он складывается, как и всякий дискурс сложного художественного целого, из вязи, плетения, субдискурсов. И конкретность поэтики определяется тем, из каких субдискурсов и по каким правилам сплетен этот целостный дискурс. Так вот особенность Достоевского в том, что все субдискурсы его текста персонализованы. Каждый субдискурс — это голос определенной личности, определенного человеческого сознания. Так что Бахтин оправданно называет эти субдискурсы голосами. И иногда он через дефис пишет: голос-сознание-лицо. То есть в художественном космосе Достоевского есть фундаментальное тождество. Личность есть сознание, голос и есть персональный дискурс. И весь космос, весь художественный мир складывается из таких персональных дискурсов, которые служат универсальными атомами художественного мира. Конечно, мы понимаем, что это отличительная особенность Достоевского, а не всякого романа или тем более всякого текста изящной словесности. Субдискурсы могут быть абсолютно неличностные. Бывают, например, идейные дискурсы. Скажем, Лев Николаевич Толстой наводнял свой дискурс идейными субдискурсами. Там голосами были сквозным образом проводящиеся идеи. Они служили равноправными блоками художественной фактуры. У Достоевского этого нет, идей сколько угодно, а идейного дискурса нет. Все это антропологизовано. Всё это воплощено в личностях. Масса и других дискурсов бывает в жизни литературной. Дискурсы природные, дискурсы детективные и так далее.
У Достоевского все это есть, но все воплощено в персональные субдискурсы. Но такие персональные субдискурсы одновременно и антропологические. Поэтика Достоевского представляет собой готовую антропологию в этом другом смысле, в культурном смысле составных элементов художественной архитекторики. Все элементы художественной архитекторики антропологичны. Стало быть, нам вычленять антропологию какой-то методологической процедурой не требуется. От этой работы нас избавил
