— это роман, напечатанный в «Русском вестнике». За два года перед его публикацией в «Русском вестнике» же печатается тот текст, на который в романе ссылается Иван, рассказывая о мальчике, затравленном собаками. То есть, по сути, рассказ

Ивана обращен к постоянным подписчикам журнала, которые видели и помнят исходный текст, на который героем дается специальная, хотя и весьма неточная, отсылка. У журнала, надо заметить, были постоянные подписчики, и они читали журнал из года в год. Эта сцена из «Русского вестника» должна была восприниматься как прототип Иванова рассказа.

Несмотря на то, что пототип рассказа Ивана был напечатан в том же самом журнале, где публикуется роман, Иван начинает со странных слов: «Не помню где напечатано, то ли в “Старине”, то ли в ”Архиве”». Здесь автором производится первое смещение: это не «Русский вестник», публикующий события современности, а журналы, публикующие рассказы о прошлом (кстати, журналы назывались «Русская старина» и «Русский архив»).

Достоевский элиминирует здесь еще заодно и слово «русский», нам это еще понадобится в дальнейшем анализе. Дальше, герой начинает рассказ. И производит чрезвычайно характерные изменения в тексте описания этой ситуации по сравнению с ее реальным прототипом.

Что рассказывает Иван? В самом начале нашего века (имеется в виду XIX век), жил один помещик, который считал, что достаточно послужил царю за свою жизнь, и это дает ему право на власть над душами и телами подданных, абсолютно безграничную и ничем не регламентируемую. Он живет в своем поместье. Дальше описывается такой почти Троекуров из «Дубровского»: охотник-любитель, у него сотни собак и тысячи крепостных. Это такой замкнутый в себе мир. Приезжающих гостей он третирует так же, как и Троекуров. Тут совершенно явные отсылки к «Дубровскому». А дальше происходит вот что: маленький мальчик восьми лет бросает камень и зашибает ногу одной из его любимых гончих.

Помещик выходит и спрашивает, почему его любимая собака охромела? Ему объясняют, что ребенок играл и зашиб ей ногу. Помещик приказывает его взять. Мальчика берут, сажают на ночь в холодную комнату. А это октябрь, как раз «золотая осень», время охоты. Ночь он там сидит без еды, без всего. Дальше к утру собирают всех дворовых, всех ближайших крепостных из деревни. Мать мальчика стоит впереди всех. Ребенка выводят по приказанию помещика. Раздевают донага. И дают команду: «Гони». Псари кричат мальчику: «Беги, беги». Он бежит. И на него бросают свору борзых. «Затравил, затравил ребенка в глазах матери», — говорит Иван. «Что с ним делать, Алешка? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного?». И вот здесь у нашего Алеши, у признанного уже нами, читателями, ангела, перекашивается лицо, и он говорит: «Расстрелять». А через несколько минут добавляет: «Я, конечно, сказал сейчас нелепость», — но Иван торжествует. «Нелепости слишком нужны на этом свете». Дальше идет монолог Ивана, абсолютно перекликающийся с его разговором с чертом, который будет значительно позже в романе присутствовать. По сути, в этом монологе Иван произносит слова, которые потом ему будет говорить черт. Но это сейчас оставим за пределами нашего анализа.

Итак, что мы видим здесь в этой сцене? Прежде всего, каким образом Иван ее изменяет по отношению к тексту, опубликованному в «Русском Вестнике»? Там тоже есть помещик, и, действительно, мальчик зашиб ногу гончей. Помещик выводит мальчика. Его начинают травить собаками по приказанию помещика. Да, сгоняются дворовые и крепостные. Ребенок бежит, но борзые, добежав до него и понюхав, естественно, останавливаются. Сцена, которую рисует Достоевский, для всякого, кто имел дело с собаками, абсолютно фантастическая. Человека затравить гончими и борзыми невозможно. Для того, чтобы затравить человека, нужны совсем другие собаки. В реальности все происходит так: борзые добегают, нюхают мальчика и останавливаются. А мать мальчика не стоит перед всеми как изваяние. Она побежала леском, встретила там ребенка. Попробовала его забрать и спрятать, но его у нее опять отобрали. Опять начали собаками его травить на ее глазах. В результате ребенок-то остался жив, а мать сошла с ума и через три дня умерла в горячке.

Для того чтобы потрясти наше нравственное чувство, вполне достаточно исходного текста. Может, он даже в каком-то смысле еще страшнее, чем то, что расскажет нам Иван.

Однако Достоевский радикально изменяет целый ряд вещей, и делает это абсолютно не случайно. Ему нужно достигнуть своего эффекта: ему нужно, чтобы в глубине этой сцены засияла та картина, которую он хочет, чтобы мы увидели. Стоящая мать, которая абсолютно никуда не двигается, обнаженный мальчик, псари на конях, дворовые, толпа. И ребенок, которого гонят и которого на глазах у всех и у матери разрывают собаки.

Итак, мать остается жива. Ребенок погибает на наших глазах обнаженный, растерзанный и невинный. Его невинность Иван потом много раз подчеркнет: «Говорят, что детки тоже должны платить вместе с взрослыми за эту самую гармонию. Но почему, если он невинен. Скажут, что все равно он вырастет и нагрешит. Но вот он же не вырос. Его восьмилетнего затравили собаками». На этом он строит очень мощное свое обвинение Тому,

Кого, конечно, можно за все винить. Вся коллекция фактов, которую Иван собирает, существует для того, чтобы быть брошенной в лицо Богу или стать доказательством Его небытия.

А Алеша реагирует адекватно, на наш читательский взгляд. Мы говорим это слово вместе с ним: «Расстрелять этого помещика? — Расстрелять». Но вот дальше Алешина реакция намного опережаете нашу читательскую: «Я, конечно, сказал нелепость». Вопрос в том, почему сказал? И почему он сразу сказал, что сказал нелепость? А это прояснится через две страницы. Построив на этом же самом эпизоде все свои самые радикальные обвинения

Богу, Иван дает, наконец, слово Алеше. И Алеша говорит: «Брат, ты спросил, есть ли кто-то, кто может простить? Но такое Существо есть. И Оно может простить всех и вся. Потому что отдало Свою неповинную кровь за всех и за вся». «И в этот момент, — говорит автор, — у

Алеши засверкали глаза». Потому что он, наконец, увидел внутренний образ нарисованной

Иваном «картинки».

Еще раз: вот мать, конные, толпа. Все это воспроизводит известное событие, многократно изображенное в западноевропейской живописи. Оно воспроизводилось практически каждым художником в одеждах и обличиях своего времени. Это, конечно, никак не связано с тем, что художники не помнили, в чем ходили древние евреи и древние римляне. Это связано именно с установкой на воспроизведение в современности того, что составляет внутренний образ бытия, а не на копирование некогда бывшего события. Это ситуация, которая всегда в центре человеческой жизни. И каждый из современников художников, подходя к их картинам, видел себя пред Крестом Христовым, вокруг которого — люди в тех же одеждах, что и он — его современники…

Достоевский изображает ту же самую ситуацию: распятия невинного младенца перед лицом стоящей матери. А ребенок на кресте, будь он тридцати трех лет, все равно для матери — младенец. И никуда от этого не денешься. На самом деле, перед нами совершенно четко воспроизведенная внутри рассказа Ивана евангельская сцена распятия. И когда Алеша говорит: «Я сказал нелепость», — то он понимает одну вещь: если расстрелять этого самого помещика, то вообще-то положено расстрелять и нас всех. Потому что мы все, предстоящие пред Крестом Христовым, все мы участвовали в Его распятии. Каждый грех — это булавка в тело Христово. И он никак иначе не отмывается и не исчезает, кроме как Христовой кровью.

Мы — все те, кто распинает Ее Ребенка. Поэтому, когда Алеша говорит: «Расстрелять» и «Я сказал нелепость», — он понимает, что если расстрелять, то расстрелять кого? Меня же и расстрелять. «Мы» собирательно и есть этот самый помещик, и ни на какое другое место в этой картинке мы себя просто поставить не можем.

У Ивана есть еще замечательная фраза: «Генерала, кажется, в опеку взяли». Она звучит прежде, чем прозвучало это «расстрелять». И вот, буквально чрез три страницы, мы понимаем, Кто берет в опеку вот это вечно распинающее Христа человечество. Иван пересказывает сюжет поэмы XVI века о хождении Богородицы по мукам. Возвращусь к ситуации до этого пересказа. Самый сильный аргумент Ивана против возможной гармонии — это то, что «я же простить хочу». Я не хочу, чтобы больше страдали. Мне не нужно возмездия. Но как может простить мать смерть своего ребенка этому самому помещику?

Пускай она ему простит, если хочет, свое безмерное материнское страдание. Но страдание своего сына она простить ему не может и не должна, даже если сам ребенок простил их ему, — вот на чем настаивает Иван. А если она не может простить и не имеет права простить, то какая же гармония? И это

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату