Розанове. Он отходит, но не выбрасывает эти образы, они продолжают жить, но в каких — то новых сочетаниях. Но сейчас у него каменный период, когда он говорит о слове как о камне: «Зодчий говорит: я строю, значит, я прав… Мы вводим готику в отношении слов подобно тому, как Себастьян Бах утвердил ее в музыке. Но камень Тютчева — есть слово. …Акмеисты с благоговением поднимают таинственный тютчевский камень и кладут его в основу своего здания». То есть камень есть камень, но камень также и цитата, которая, если вы знаете, у Мандельштама никогда не перестает звучать. Это 30–е годы: «Вцепившись в воздух, она не отпускает его», — потому что: «Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада» и так далее. Но одновременно, когда Мандельштам говорит о понятии слова как камня, у него есть понятие полета. И даже готический собор, посмотрите, что получается, когда он говорит о Вийоне: «…это не анемический полет на восковых крылышках бессмертия, но архитектурно обоснованное восхождение, соответственно ярусам готического собора… Может быть… в душе его смутно бродило дикое, но глубоко феодальное ощущение, что есть Бог над богом». У раннего Мандельштама это связано с понятием вечно удаляющегося собеседника, с тем, что есть «Бог над богом», что слово побежит дальше и дальше, и еще это связано с бутылкой, брошенной в море, и так далее.
В 20–е годы, особенно в статье «О природе слова», Мандельштам уходит от камня, и начинается новое понятие. Я хочу просто процитировать его: «Разве вещь хозяин слова? Слово — Психея. Живое слово не обозначает предметы, а свободно выбирает их, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно как душа вокруг брошенного, но не забытого тела». И дальше совсем другой образ, но совсем рядом: «Стихотворение живо внутренним образом, тем звучащим слепком формы…». И вот это понятие:
Мандельштам начинает тут использовать теорию Бергсона или философию Бергсона и приходит к понятию веера. Говоря о природе слова, он говорит, что «слово как веер, поэзия — как веер». Оно может быть плотным, но его можно раскрыть в пространстве, и оно раскрывается в систему. Из того, о чем мы будем говорить, я считаю, что это очень важный этап, потому что до этого был звучащий образ или камень, готический собор — и вдруг понятие слова, — может быть, бинарное, но это более чем бинарное понятие — слова, которое предметно, когда «веер закрыт», и становится системой связи, когда «веер открыт».
Иду дальше и хочу привести несколько цитат, которые написаны в 20–е годы. Слово, таким образом, это связь, соотношение, но Мандельштам предостерегает от рассмотрения отношения без всякой сущности, без центра, без чувства единства. Он говорит, что это не движение бесконечной цепи явлений, это не просто «Бог за богом», некий бесконечный полет, поскольку без начала и конца — это «дурная бесконечность,… видимость научного обобщения …ценой отказа от всякого синтеза и внутреннего строя». Еще раз я повторяю про Бергсона: «Слово подобно вееру Бергсона: раскрываясь, оно манифестирует взаимосвязь явлений, будучи закрытым, оно представляется единым, …как бы веер, створки которого можно развернуть во времени, но в то же время он поддается умопостигаемому свертыванию».
Между 25–м и 30–м годами — долгое молчание. Мне казалось, когда я писала книгу, я много писала о причине этого молчания. Это был кризис Мандельштама. Я сейчас от него уйду, потому что я все не успею обсудить, если будут вопросы, я к этому вернусь. Я хотела бы все — таки сказать или показать сегодня, чего же Мандельштам достигает в «Разговоре о Данте» и в «Путешествии в Армению», так что мы двинемся туда.
В 1930–х годах, описывая слово в поэзии, Мандельштам обратился к волновой теории света: «Поэзия — невидимый источник энергии, который отражается в сознании как волны, подобные волнам жидкости». В появившейся теме волны Мандельштам вдруг вместо камня говорит, что «…поэтическая речь есть ковровая ткань… Она — прочнейший ковер, сотканный из влаги». И вот как Мандельштам рисует образ: изнутри бьет родник, разбивается в какие-то орнаменты, исчезает, но одновременно так движется поэзия, и опять тут образ волны. «Поэтическая речь есть скрещенный процесс, и складывается она из двух звучаний: первое из этих звучаний — это слышимое и ощущаемое нами изменение самих орудий поэтической речи, возникающих на ходу в ее порыве; второе звучание есть собственно речь, то есть интонационная и фонетическая работа, выполняемая упомянутыми орудиями».
Я немножко остановлюсь здесь. Получается, что природа слова есть скрещенный процесс. У Мандельштама получается, что это отношение между материей и формой. Он возвращается к философской позиции, и эта философская позиция идет своими корнями к Аристотелю. Только понятие формы для Мандельштама выступает как понятие постоянно слышимого изменения, у которого нет материальной сущности. А все, что мы можем ощущать, — это все материальная сторона слова. Мы ее измеряем, слышим, но поэзии там нет. А поэзия там, где мы слышим только изменения, только сигнализацию, которая уже улетела, но мы ее слышали. То есть это понятие двойного процесса: одна из сторон — это слышать изменения. Тут Мандельштам отвечает на то, что его мучило очень давно, потому что это — ответ на многоликость понятия слова как камня, понятия слова как Психеи и так далее. А вместе — это понятие или развернувшегося или закрытого веера. Это понятие вдруг меняется, оно в постоянном движении, потому что есть слово с его материальными качествами и есть как бы волна, разбивающая его, быстро движущаяся и пропадающая. И после этого образа он идет к теме ковра. Еще раз: «Поэтическая речь есть скрещенный процесс, и складывается она из двух звучаний: первое из этих звучаний — это слышимое и ощущаемое нами изменение самих орудий поэтической речи», — и здесь слово, конечно, — изменение, возникающее на ходу, в порыве поэтической речи, в ее движении. У него нет понятия формы как таковой, но у него есть тема порыва.
И далее: «…второе звучание есть собственно речь, то есть интонационная фонетическая работа, выполняемая упомянутыми орудиями… Поэтическая речь, или мысль, лишь чрезвычайно условно может быть названа звучащей, потому что мы слышим в ней лишь скрещиванье двух линий, из которых одна, взятая сама по себе, абсолютно немая…». То есть она как движение воздуха, как движение ветра: если нет той материи, через которую она проходит, мы ее не чувствуем, как не чувствуем ветра, если нет воздуха, через который проходит ветер. «Поэтическая мысль чрезвычайно условно может быть названа звучащей, потому что мы слышим в ней лишь скрещиванье двух линий, из которых одна, взятая сама по себе, абсолютно немая, а другая, взятая вне орудийной метаморфозы…», — это очень важное слово, к которому я иду, потому что в этом процессе, когда скрещиваются линии, Мандельштам приходит к понятию
Мандельштам был проказник по своей натуре, и тот сексуальный, конечно, образ смятой простыни, который он рисует в «Разговоре о Данте», он его обыгрывает, балуется этим образом: у него есть две линии, которые бьются, и из — за этого дальше начинаются
Теперь, что происходит? Понятие скрещивающегося процесса в поэзии, это не ново. Но Мандельштам нов и очень интересен там, где он говорит о понятии
Мандельштам об этом часто говорил с Белым. Существуют записи этих разговоров, в которых Мандельштам говорит о «тяжести тел», о «тяжести слова». Это совпадает с тем, что он потом использует в «Разговоре о Данте». То есть он подходит к теме природы слова, открывающейся как веер или открывающейся как метаморфоза в несколько субстанций. Мы чувствуем их одновременно, но в пространстве мы можем открыть несколько отношений последовательно. Почему, по Мандельштаму, нельзя построить систему коммуникации, которая происходит в поэзии? Потому что, по Мандельштаму, она не