§100. Братская любовь и любовь к врагам
Schaubach:
См. также Schmidt, Chastel, Uhlhorn и др. в §88.
Все согласны с тем, что в центре языческой морали стоял эгоизм. Великий человек античности был выше ее убогих проявлений, любви к выгоде и к удовольствиям, но в основном покорялся силе амбиций и любви к славе. Именно ради славы Мильтиад и Фемистокл воевали с персами, Александр отправлялся в завоевательные походы, Геродот писал историю, Пиндар пел оды, Софокл сочинял трагедии, Демосфен произносил речи, а Фидий изваял Зевса. Олимпийские игры признавали за славой высшую жизненную ценность, Эсхил считал славу последним утешением страдающих, Цицерон перед большим скоплением народа объявил, что слава — страсть, пробуждающая в человеке лучшие качества[699]. Даже знаменитый патриотизм героев древней Греции и Рима был эгоистичным. Мы напрасно стали бы искать в списке классических добродетелей две основные и главные добродетели, любовь и кротость. Само слово, которым в греческом языке обозначалась кротость[700], в классическом употреблении относится к посредственному, жалкому уму. Благороднейшим и чистейшим проявлением любви, известным языческому моралисту, была дружба, которую Цицерон славил как величайшее благо наряду с мудростью. Но сама дружба покоилась, как мы легко можем заметить, на утилитарном, то есть эгоистическом основании, она была возможна только среди людей равных или похожих по положению в обществе. По отношению к чужестранцам, варварам и врагам греки и римляне не испытывали любви, только презрение и ненависть.
Мы должны оскорбить того, кто оскорбил нас, говорит Эсхил[702]. Нежелание мстить воспринималось как признак слабости и трусости. Платить злом за добро — дело дьявола; платить добром за добро — гуманно и свойственно всем религиям; платить добром за зло — христианская, Божья заповедь, и такое возможно только в христианской религии.
С другой стороны, следует предполагать, что любая из христианских добродетелей в чем–то основана на благороднейших нравственных инстинктах и потребностях природы, и потому христианство не противно природе, а просто выше ее и задумано для нее. Поэтому мы можем рассматривать либеральность, благожелательность, гуманность и великодушие, встречаемые нами в языческой древности, как приближение к христианской добродетели милосердия и подготовку к ней. Лучшие школы моралистов в большей или меньшей степени поднялись над популярным одобрением ненависти к врагу, гнева и мстительности. Аристотель и перипатетики, не осуждавшие эту страсть саму по себе, призывали хотя бы к умеренности в ее проявлении. Стоики пошли дальше, они требовали полного бесстрастия, подавления всех сильных и страстных чувств. Цицерон даже называет незлопамятность и мягкость одними из наиболее благородных черт характера великого человека[703] и славит Цезаря за то, что он забывал обо всем, что не причиняло ему вреда. Сенека, Эпиктет, Плутарх и Марк Аврелий, косвенным и неосознанным образом уже находившиеся под влиянием христианской морали, решительно осуждали гнев и мстительность, советовали быть добрыми к рабам и великодушными к врагам.
Но следует помнить, что такого рода любовь к врагам была в первую очередь несвойственна духу язычества, она была редким случаем и исключением; во–вторых, она не считалась всеобщей обязанностью, но ожидалась только от великих и мудрых людей; в–третьих, она не поднималась над понятием великодушия, то есть при более близком рассмотрении она сама была связана с утонченной формой эгоизма, с гордостью благородного человека, который считал ниже своего достоинства обращать внимание на подлость нижестоящих[704]; в–четвертых, она проявляется только в негативном аспекте, как воздержание от права воздаяния, а не как активная благосклонность и милосердие к врагу, воздающие добром за зло; наконец, она никогда не основывается на религиозных принципах любви Бога к человеку, следовательно, не имеет подобающих корней и не воодушевляет.
Неудивительно, что, несмотря на существование замечательных учений немногих философов, в целом в имперский век правил самый хладнокровный эгоизм, так что, по свидетельству Плутарха, дружбы не было даже в семьях и считалось, что любовь между братьями и сестрами была возможна только в давно минувшую героическую эпоху. Древнеримский мир был немилосердным миром. Юлиан Отступник, воспитанный христианином, пытался внедрить милосердие в язычество, но безрезультатно. Там отсутствовала идея безграничной ценности каждой человеческой души, даже самой нищей и смиренной, а вместе с ней — и основания для подлинного милосердия.
И в такой век всеобщего эгоцентризма христианство впервые явило подлинный дух любви к человеку, проистекающий из Божьей любви и демонстрирующий ее в повседневной жизни. Эту основную добродетель мы впервые встречаем внутри самой церкви в виде уз между верующими как несомненный признак истинного ученика Иисуса. «То, что среди нас есть действенная любовь, — пишет Тертуллиан язычникам в знаменитом отрывке из
Эта братская любовь проистекала из общности жизни во Христе. Поэтому Игнатий называет верующих «христоносцами» или «богоносцами»[705]. Статья Апостольского символа веры гласит: «Я верую в общение святых»; верующие называли друг друга братьями и сестрами; братский поцелуй при принятии в церковь и во время вечери Господней был не пустой формальностью и даже не проявлением нездоровой сентиментальности, но выражением настоящего чувства и опыта, только усиливавшегося благодаря общей опасности и гонениям. Странствующий христианин, какими бы ни были его родной язык и страна, с рекомендательным письмом от своего епископа [706] был везде гостеприимно принят как добрый друг. Часто звучала фраза: «В лице брата своего ты видел Самого Господа». Сила любви распространялась и по ту сторону смерти. Семьи имели обыкновение в назначенное время вспоминать своих покойных членов. Таким было одно из оснований, на котором Тертуллиан возражал против повторного брака.
Братская любовь проявлялась прежде всего в самоотверженных пожертвованиях для больных и бедных, вдов и сирот, странников и заключенных, особенно исповедников в заключении. Эта добродетель представляется нам еще более возвышенной, когда мы вспоминаем, что христиане в то время в большинстве своем принадлежали к низшим классам общества, а при гонениях часто теряли все свое имущество. Каждая община была благотворительным обществом, и во время публичных богослужений регулярно собирались пожертвования для ее нуждающихся членов. Пожертвования во время причастий и пиров любви, которые сначала проводились по вечерам, а потом — по утрам в день Господень, считались частью богослужения[707]. К ним добавлялись многочисленные частные по жертвования, которые станут известны только в вечности, поскольку делались тайно. Римская церковь заботилась о множестве вдов, сирот, слепых, хромых и расслабленных[708], которых диакон Лаврентий в период гонений Деция показал языческому префекту как самое драгоценное сокровище церкви. Женщины–христианки, в особенности диаконисы, посещали Господа, одевали Его, давали Ему есть и пить в лице Его нуждающихся учеников. Даже такие противники христианства, как Лукиан, свидетельствуют о христианской ревности в делах любви, хоть они и видели в