Я рассказал в самых кратких чертах о светской, или «школьной», философии восемнадцатого столетия. Конечно, ею всё разнообразие русской философской мысли той поры далеко не исчерпывается. Поэтому я еще буду вынужден вернуться к религиозной философии в следующем круге. А затем, когда буду изучать философию мистическую, мне придется говорить о так называемом масонстве.
Русские масоны восемнадцатого века — это весьма своеобразное явление, вряд ли сопоставимое с современным масонством. По большому счету — это внецерковная религиозная мистика, уходящая корнями как в христианство и Библию, так и в неоплатонизм и гностику первых веков нашей эры. Поэтому я даже не считаю работы масонов частью русской философии восемнадцатого века. Конечно, это философия, и русская, но вот время для нее имеет очень малое значение. Оно проявляется разве что в языке сочинений.
Что же касается светской философии той поры, то я бы хотел закончить рассказ о ней вот таким наблюдением. В восемнадцатом и начале девятнадцатого века русские философы еще отчетливо осознают, что философия нужна им для самопознания. Самопознание еще вовсе не постыдно не только для религиозной, но и для светской философии. И оно упоминается в качестве цели своей работы многими философами.
Я же ограничусь упоминанием исследования Александра Николаевича Радищева (1749–1802) «О человеке, его смертности и бессмертии». Я уже писал о нем, но с удовольствием еще раз приведу исходную точку всех его рассуждений:
Все это сочинение, в котором он, оставаясь беспристрастным, приводит как доводы материалистов, так и доводы идеалистов, завершается прекрасным рассуждением о том, что разрушение тела означает для души лишь то, что она достигла предела своего совершенствования и нуждается в более совершенных орудиях и «организации» для дальнейшей жизни.
Дух захватывает, если только попытаться продолжить эту мысль Александра Николаевича. Именно в ней и заключается начало действительной науки о душе. К сожалению даже девятнадцатый век застрянет на умствованиях о «несложности», то есть простоте и неразложимости души. И никто не попытается понять, а какое тело будет иметь продлившееся за предел своих дней я? Но ведь совершенствование, если оно продолжается за разрушением тела, может быть совершенствованием только души!
А это значит, что мы можем описать ее свойства или проявления как части духовного тела. Само по себе это упражнение, возможно, и не очень нужное. Но если понять, что это тело приспособлено к пребыванию и взаимодействию со средой того мира, в котором оно живет, то мы можем сделать предположения о том, каков же он — мир духовный. И это не будет гаданием или пустым умствованием, это что-то очень настоящее…
Глава 1. Мечта о философии. Чаадаев
О Петре Яковлевиче Чаадаеве (1794–1856) писали так же много, как о любовных похождениях Пушкина. Поэтому я хотел бы опустить все, что связано с тем скандалом, который разгорелся вокруг его поразивших всю Россию «Философических писем».
Приведу только два свидетельства, одно против, другое за Чаадаева. Одно — хорошего русского человека писателя Михаила Загоскина из Статьи без заглавия, которая, кажется, никогда не была опубликована:
Чаадаев заслужил презрение к себе и то, что его официально объявили сумасшедшим и ради унижения придумали небывалое наказание — к нему еженедельно ездил доктор обследовать его душевное здоровье.
Масон, европейски образованный и влюбленный в католичество, как впоследствии Владимир Соловьев, Чаадаев многими воспринимался врагом России. Бердяев сравнивает его с Печериным — не героем Лермонтова, хотя это и символично, — а русским мыслителем, так болевшим из-за смены мировоззрения России, что сбежал в то же время в Европу и стал католическим монахом. Бердяев пишет о нем:
Бердяев понимал и принимал возможность такого порыва. В каком-то смысле понимаю его и я, когда думаю о том, как Россия раз за разом уничтожает или позволяет уничтожать все то, чем жила, во что верила, что было ее духовным светом. Поэтому я принимаю, когда свидетельствует за себя сам Чаадаев. Вот его слова из Письма Самарину:
Нет, Чаадаев не был врагом или предателем Родины. Он просто не мог перенести тот внутренний разрыв, что родился у всего русского дворянства, когда они избрали своим мировоззрением Науку. Наука, как вы понимаете, шла в ту пору в Россию как служение некоему почти божественному Разуму, не зря и эпоху ту называли веком Разума или Рационализма, что вернее.
Рационализм предполагает, что мы можем подчинить себе природу, заставив все действовать в соответствии с тем, что мы считаем разумным.
Вот сущность той мечты, что вселил Петр в своих птенцов. И Чаадаев заявлял про себя: Я люблю мое отечество, как Петр Великий научил меня любить его!
Но Россия все никак не становилась разумной и управляемой, все-то в ней было непредсказуемо, не так, как в Версальском саду или в стриженых под линейку парках Великобритании. Все что-то скрежетало и сопротивлялось молодежной разумности. А ведь блестящие мальчики войны с Наполеоном и восстания декабристов хотели ее осчастливить!.. Ну, почему же эта дикая страна не принимала счастья из холеных рук образованных умников?!
Поразительная мечта о разуме, способном спасти Россию, — от какой беды они хотели ее спасать?! — была духовным движителем для всех философов начала девятнадцатого века. Только одни хотели прямо навязать России европейский рационализм, как спасение от ее неевропейскости, наверное, что и делал Чаадаев, а другие, как делали его противники — славянофилы, — жизнь положили, чтобы доказать, что не прав и Чаадаев и весь Запад. И ум западный нехорош, потому что русский лучше.