Аристотеля был принят человечеством, как благая весть. После Аристотеля всякая попытка заподозрить середину и искать на окраинах встречается не то что с подозрением, но с ненавистью. Были люди, и не мало было людей, которым весть Аристотеля казалась не благой, которые пытались свергнуть с себя тяжелое иго великого греха. Но такие люди осуждены были на одиночество и на мучительную бесплодную борьбу. Их дела, их творчество порой находили временный отклик, но всегда, рано или поздно, беспощадно сметались с больших исторических дорог, по которым шествовало торжествующее и побеждающее человечество. Пожалуй, Аристотелю суждено было в истории еще большее торжество, можно указать не мало случаев, когда наиболее замечательные, смелые и исполненные пламенной ненавистью к нему люди, после многих лет долгой и упорной борьбы, покорно и добровольно вновь возвращались под его начало и признавались, что они ? ??????? ? ?????
Мы уже знаем, как велика была власть Аристотеля над человечеством. Мы тоже знаем, что сила аристотелевских идей коренилась отнюдь не в их логической убедительности. Аристотель так же мало умел доказать правоту свою и избегнуть противоречий, как и другие философы. Обаянием своим стагирит был всецело обязан той решительности, которая дала ему возможность оградить человеческий ум от навязчивых запросов души. Он хотел и умел ограничиваться и удовлетворяться достижимым — а это все равно, в человеческом понимании, что отыскать последнюю цель существования. Есть концы, есть начала — как пределы — и есть ясная, освещенная, доступная познанию середина, как единственная несомненная действительность. Это великое открытие европейское человечество (я говорю о европейском человечестве, потому что жизнь азиатских народов все еще остается для нас неразгаданной тайной) приняло как благую весть. Всечто было крепкого и здорового в Европе ухватилось за учение Аристотеля, как за якорь спасения. Даже католичество, которое всегда любило себя считать независимым от общей культуры, охотно приняло иго философа, верно почувствовав, что это иго благо. Время расцвета католической теологии, есть время наибольшого торжества Аристотеля. И, наоборот, время распада, упадка католичества — период предшествовавший реформации и тридентскому собору. — был наиболее неблагоприятным для великого философа. Уже Дуне Скот стал высказывать мысли, грозившие целостности создавшегося при Фоме Аквинском миросозерцания, последний же великий представитель схоластики, Вильгельм д'Оккам, окончательно порывает с традициями Аристотеля. Распад, декаданс схоластики совпадает, даже если хотите, может быть отождествлен с потерей веры в Аристотеля в то, что он называл разумом, и в чем он находил жизненное руководительство[62].
Воссозданный Фомой Аквинским, на основах аристотелевской философии, прочный голубой, украшенный мириадами блестящих светил купол уже не кажется даже прекрасным произведением искусства. Начинают чувствовать, что небо за куполом, и что искусство должно быть проникновеннее и глубже. Почему так? Почему жил Аристотель целые века и казался всем нормальным естественным философом, почему еще Фома Аквинский ему доверял, и послетридентское католичество ему опять поверит, а Дуне Скот и Оккам ищут иных родников? Я не имею возможности подробно останавливаться на представителях декаданса схоластики. Я ограничусь только указанием одного момента, который укажет нам, что именно в аристотелевской философии являлось особенно неприемлемым для последних великих схоластиков. Это важно в виду того, что таким образом сразу обнаружится и сила и, если хотите, слабость Аристотеля. Дуне Скот и Оккам ушли от традиций не потому, что их не удовлетворяли те или иные частные решения богословских вопросов, и еще менее потому, что они были недостаточно ревностными католиками. Их правоверность так же несомненна, как и правоверность самого Фомы Аквинского. Но оттолкнуло их от Фомы как раз то, что так привлекало всех других верующих, убежденных католиков: его всезнание, его уверенность, что при помощи Аристотеля теология может быть превращена в науку, столь же точную почти, как математика. Мы помним, каким способом Аристотель добился своего всезнания. Он, вслед за Сократом и Платоном, признал, что человеческому разуму дано законодательствовать во вселенной. То, что он признает истиной и добром, будет и в ином мире признано добром и истиной, и что он отвергнет, как ложь и зло, останется таковым in saecula saeculorum (во веки веков). Прежде, чем приводить соответствующие суждения схоластиков, я еще раз напомню формулировку Сократа или Платона в Евтифроне: потому ли добро хорошо, что его любят боги или, наоборот, потому ли боги любят добро, что оно хорошо[63]. Ответ Сократа гласил: потому боги любят добро, что оно хорошо, — т. е. разуму дана potestas clavium, власть ключей. Мы знаем уже тоже, что Фома Аквинский не допускал другого решения: veritati fidei christianae non contrariatur Veritas rationis[64] ; оттого он, как и Ансельм Кентерберийский, считал себя вправе проникать в последние тайны откровения. Ансельм Кентерберийский доказывал, что по разуму Бог должен был воплотиться в человека, что иначе нельзя было спасти мир. Время Тертуллиана уже давно прошло. Да впрочем, его слова, его объяснение тайны воплощения и крестной смерти Христа совсем не нашли отклика в истории католической мысли. И даже, если угодно, сам Тертуллиан не знал, что с таким объяснением дальше делать. Он говорил: crucifixus est Dei filius; non pudet quia pudendum est; et mortuus est Dei filius — prorsus credibile quia ineptuxn est; et sepultus resurrexit; certum est quia impossibile est[65].
Если бы это «объяснение» представить на суд Аристотеля, он бы, вероятно, сказал, что Тертуллиан так говорит, но не думает так, как говорит. Аристотелю не дано было судить Тертуллиана, но история, т. е. историки и жизнь, приблизительно так отнеслись к этому объяснению. Эти замечательные слова вы встретите почти во всех книгах по истории христианства — но о них серьезно не говорят. Обыкновенно их приводят в при-мечании, как образец любопытного, но дикого и ни к чему не нужного парадокса. Уже блаженный Августин находил возможным доказывать, что разум более или менее понимает воплощение и смерть Христа, что такой способ искупления адамова греха был conventior (подходящий); впоследствии, как я уже говорил, теологи доказывали, что это было уже необходимо даже, и что смертный разум может даже определить ценность принесенной Христом жертвы. Все определения основывались, очевидно, на высказанной еще Сократом уверенности о власти нашего разума. Если же допустить, что не Сократ с Аристотелем знали истину, и что логика со своими законами и разум со своими масштабами не являются последней инстанцией для разрешения всех сомнений, словом, что quia (потому что) Тертуллиана, т. е. его теория познания, не должны быть отстранены, как заранее опороченные, quia' ми Аристотеля, то, конечно, все теологические построения схоластиков окажутся возведенными на песке. Для одних это самое страшное, и потому они Тертуллиана и родственных ему мыслителей не подпускают на выстрел к своим вопросам, для других, наоборот, страшен Аристотель с его заранее всеопределяющим разумом, и потому они идут каким угодно путем, только не предназначенным им. Для них sicut in naturalibus videtur (как происходит естественно) не довод, а возражение. И вот Дуне Скот, словно восстанавливая права забытой тертуллиановой теории познания с ее опрокинутыми «quia» и, словно бросая вызов Сократу и Аристотелю, пишет: sicut omne aliud a Deo ideo est bonum, quia a Deo volitum, et non e converso, sie meritum illud tantum bonum erat, pro quanto aeeeptabatur; et ideo meritum, quia aeeeptatum, non autem e converso quia meritum est bonum» ideo aeeeptatum; Christi meritum secundum sufficientiam valuit proeul dubio quantum fuit a deo aeeeptatum si quidem divina aeeeptatio est potissima causa et ratio omnis meriti [66].
Вот как ставит вопрос Дуне Скот и вот как он отвечает на него: Divina aeeeptatio est potissima causa et ratio omnis meriti[67].
Т. е., что добро хорошо потому и постолько, посколько его принимает Бог, и единственный источник