человеку. Но выводить отсюда, что отдых нужен всем и, главное, всегда — разве может быть что-нибудь нелепее этого? А Сократ именно так смотрел на свою задачу — призвание. Он хотел, чтобы люди всегда отдыхали и в этом видел цель своей жизни. Нам легче судить о Сократе, благодаря тому, что у нас есть гр. Толстой. Вероятно, Зопир рассказал бы то же о Толстом, что говорил о Сократе — в нем кроется много дурных наклонностей. Зопира не было, но Толстой сам рассказал нам о себе, какой он дурной человек и как ему приходилось бороться с собой. Толстой, по своей натуре, человек не слишком сильный, только долгими упражнениями он приучил себя к храбрости. В молодости как он боялся смерти! И как он умел не показывать этой боязни. И потом, в зрелом возрасте, когда он писал свою 'Исповедь', единственным вдохновеним его был страх смерти. Он побеждал в себе этот страх и думал, что, так как победить в себе этот страх очень трудно, то уметь не бояться опасности много лучше, чем бояться. А меж тем, кто знает, может быть, трусость, бедная, так оклеветанная трусость, — вовсе уж не такой порок. Может быть, даже добродетель! Вспомните Достоевского и его героев, вспомните Гамлета! Если бы подпольный человек ничего не боялся, если бы Гамлет был по своеи природе гладиатором, мы бы до сих пор не научились думать, у нас бы до сих пор не было философии.

Смерть и страх смерти были всегда вдохновителями философов, если бы нужно было, можно в доказательство привести сколько угодно цитат из древних и новых авторов. Наполеон спокойно стоял под вражескими пулями, ходил среди зачумленных, а меж тем боялся темной комнаты. Может быть, поэтическяй, знаменитый демон Сократа, сделавший его мудрецом, был только олицетворенным страхом?! А предостерегающие сны Сократа! То, чем он переволновался днем, не оставляло его и ночью. Уже после приговора Сократу приснилось, что он должен заниматься искусством и, чтобы не возстановлять против себя богов, он в семьдесят лет начал сочинять стихи. Толстой тоже в пятьдесят лет стал заниматься добрыми делами, о которых прежде и слышать не хотел. Если бы в наше время было принято выражаться мифологически, вероятно, он тоже рассказал бы нам о своем демоне. Или о снах! Но Толстой говорит научным языком и сводит счеты с моралью, а не с демонами.

Многие современные Алкивиады, в течение шести дней недели купающиеся в мутных волнах жизни, приходят омываться в воскресенье в чистой воде неэапятнанных толстовских идей. Мораль-бухгалтерия довольствуется этим скромным успехом и воображает, что если раз в неделю она обращает на себя всеобщее внимание, то это значит, что она есть сущность жизни, и что больше ничего чедовеку не нужно. С таким же правом могли бы содержатели бань, из того, что к ним по субботам собирается много народу, заключить, что в течение недели не нужно делать никаких омовений, чтобы не потеть и быть всегда чистым, точно сейчас из бани.

Тем не менее люди не скоро, повидимому, отвяжутся от мысли, что мораль не имеет права верховной санкции над всем происходящим в мире. Ибо, что тогда оправдает и освятит многочисленные события, изо дня в день разрушающие лучшие наши надежды? Человек предпочитает возвышенную ложь низменным обманам. Но по неисповедимым законам судьбы, не в воле человека верить или не верить в иллюзию. Вообще говоря, верить можно только в то, до чего нам нет никакого дела.

Кантовский вывод, что в Бога можно верить, потому что нельзя доказать ни бытия, ни небытия Его, ложен в самом своем основания и годится для тех людей, которым в сущности все равно, есть яли нет Бога, которым нужна идея о Боге лишь затем, чтобы замкнуть цепь разсуждений и получить целостное мировоззрение. Эти люди, чтобы освободить себя от необходимости вечных исканий, соглашаются уверовать, кто в Бога, а кто в идола с золотыми усами и серебряной бородой, большей частью ими самими же изготовленного или сделанного на их глазах другими мастерами. И когда Кант или его последователь произносит слово Бог, это значит только, что он устал размышлять и хочет, наконец, добраться до вожделенного конца предпринятого им пути. Оттого-то современный Бог так похож на мораль, оттого-то многие люди в наше время считают себя вправе отождествлять Бога с моралью.

Тургенев отдал должное этому предрассудку в знаменитой и замечательной речи своей 'Гамлет и Дон Кихот'. Вся речь проникнута глубоким убеждением в непогрешимости основных предпосылок современной науки. Можно спорить о чем угодно, но в пределах тех основоположений, которые выработаны европейским 'образованием'. Тургенев этого не говорит, правда, но не говорит именно потому, что не допускает даже мысли, что найдутся люди, которые с ним не согласятся: тогда Достоевский еще только вернулся из каторги, а Толстой был начинающим писателем, так что с ним нечего было считаться. Впоследствие же они очень смущали Тургенева. Мне кажется, что Толстой и Достоевскяй были, если можно так выразиться, совестью Тургенева, своими первобытными сомнениями они не раз нарушали покой европейской убежденности Тургенева.

Правда, и наоборот, Тургенев своей насыщенностью европейским образованием немало смущал Достоевского и Толстого и был, в этом смысле, их совестью. Они, без всякого сомнения, завидовали уравновешенности, которая имела за собой такой оплот, как вся европейская цивилизация. Оттого они и ненавидели его, ибо от зависти до ненависти у людей такого бурного и страстного темперамента, как Толстой и Достоевский, всего один шаг. Но это выяснилось позже, под конец деятельности Тургенева. В 1860 году, когда он произнес свою речь, о Толстом и Достоевском Тургенев даже в глубине души не думал... истина? Может быть, человек затем и бичует себя, чтобы избавиться от истины, которая грозит нарушить его добрые отношения с современниками?

Гамлет перессорился со всеми близкими и далекими людьми, не считая Горацио, с которым и при желании нельзя поссориться. Если бы Тургенев взял на себя защиту датского принца, ему пришлость бы, вне всякого сомнения, вступить в резкую оппозицию с общественным мнением, которое выработало свои вечные законы и неумолимо карает всех слишком независимых-вольнолюбивых людей. Самобичевание, большей частью, менее опасно, чем общественная вражда. И люди инстинктивно предпочитают сами себя наказывать, чтобы не быть наказанными близкими. Тургенев сделал эту уступку общественному мнению, в полной уверенности, что поступил очень возвышенно и что самобичевания, в большей или меньшей степени, пошли бы ему на пользу, т.е. исправили его. Разумеется, общественное мнение охотно простило ему все его пороки, как только он повинился. Оно все прощает, кроме независимой неуступчивости. Оттого-то еретиков так часто преследовали из-за ничтожнейших отступлений от господствовавших верований. Именно их упорство в пустяках более всего и раздражало: 'Отчего они не соглашаются на такую незначительную уступку? Серьезных оснований у них быть не может. Они только хотят нас огорчить, делать нам назло, вносить раскол, — они закоренелые люди'. Постепенно вражда разгоралась и появлялись на сцену пытки, казни и т.д. Все против 'закоренелости', против желания жить по-своему и наоборот. Уступчивость всегда была лучшим способом умилостивления.

Тургенев, отлично сознававший, что он, так же, как и Гамлет, считает себя центром вселенной, не решился открыто взять сторону датского принца, а предпочел морализировать. И он дошел до того, что в конце концов ему самому стало жаль бедного Гамлета, и он стал для него хлопотать о местечке в 'мировоззрении'. Разумеется, хлопоты его увенчались успехом: как уже было замечено, в 'мировоззрении' все люди — гости дорогие, там никому отказа нет. Ведь идеальные блага неистребимы, чем больше их отдаешь, тем больше тебе останется. Гамлет под конец все-таки пристроился у Тургенева, как Рудин, Лиза, Лаврецкий и все прочие герои-неудачники.

Очень характерен и прием, посредством которого Тургенев переводит Гамлета из реального мира в идеальный. И на этот раз, как всегда, Тургенев не позволяет себе поступать, как ему вздумается. В качестве образованного человека он, осуждая Гамлета, не забывает ни одной из форм современного западного судопроизводства, не то, что Достоевский и Толстой, которые в таких случаях, словно назло Европе, нарушают все обычные условности. Тургенев исходит из общепринятой и потому не требующей доказательств предпосылки, что Гамлет — не простой человек, а т и п, т.е. нечто абстрактное, не существующее, и что Шекспир, рассказавши нам трагедию Гамлета, хотел только показать на вымышленном примере, к каким печальным последствиям приводит анализ за счет воли. Делая такое заявление, Тургенев был совершенно спокоен: ответственность падала не на него, а на европейскую науку. И в героях собственных романов он видел только 'типы' и был убежден, как и все в Европе убеждены, кажется, до сих пор, что задача художника именно в том и состоит, чтобы изображать 'типы', что художественное произведение должно давать материал для общих выводов, ну, а какие же общие выводы можно сделать по поводу жизни одного человека. И затем, не всегда прилично, морализуя, сообщать действительные, а не абстрактные переживания человека.

Все эти соображения представлялись ... (Западу) ... столь очевидными, что даже по поводу Гамлета

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату