— О ты, что желаешь переступить этот порог, знаешь ли, что тебя ожидает?

— Знаю, — отвечает девушка.

— Холод, голод, ненависть, насмешки, презрение, обида, тюрьма, болезнь, самая смерть?

— Знаю.

— Отчуждение, полное одиночество?

— Знаю. Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.

— Не только от врагов, но и от родных, от друзей?

— Да... и от них.

— Хорошо. Ты готова на жертву?

— Да.

— На безымянную жертву? Ты погибнешь, — и никто... никто не будет даже знать, чью память почтить.

— Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.

— Готова ли ты на преступление?

Девушка потупила голову — И на преступление готова...

Голос не тотчас возобновил свои вопросы. — Знаешь ли ты, — заговорил он наконец, — что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?

— Знаю и это. И все-таки я хочу войти.

— Войди!

Девушка перешагнула порог — и тяжелая завеса упала за нею.

— Дура! — проскрежетал кто-то сзади.

— Святая! — пронеслось откуда-то в ответ.

Но и здесь, как и в стихотворении 'Старуха', не слышится ничего, кроме ужаса пред жизнью. Последнее слово 'святая' должно все оправдать. Но нет в нем нужной чудодейственной силы. Оно звучит глухо, пусто, как всякая другая похвала. Тургенев чувствует, что не вправе его произнести. Самое большее, что он мог бы сказать — нравственная женщина. Если бы взамен него произнести — 'добрая', 'бедная'.., и т. п. — впечатление осталось бы тем же. Европейцы еще употребляют много давно и навсегда умерших слов, и только в трудные минуты жизни замечают теперь, что возлагали свои надежды на мертвецов.

Подвиг, который когда-то так манил к себе людей, теперь, в сущности, лишь пугает их. Но они не смеют в этом признаться себе и другим и продолжают делать вид, что преклоняются пред ним. Ибо, как можно жить, если не верить в подвиг? Но прежних гимнов уже нет. Остались только заунывные погребальные песни, как тургеневский 'Порог'. Сравните его стихотворение с песней председателя из 'Пира во время чумы', и вы почувствуете, как мало может дать человеку европейское образование и современное, пропитанное моралистическими идеями мировоззрение.

Как мощно, вдохновенно звучат стихи Пушкина - Есть упоение в бою... - и как серо, тускло, уныло, беспросветно, ненужно в 'Подвиге' Тургенева [вероятно, это описка; надо читать 'Пороге']. В конце концов все та же, беззубая, отвратительная старуха — смерть, пожирающая молодую и прекрасную жизнь. Зачем, для чего?

Для морали, думал Тургенев, говорил так по крайней мере... Правда, теперь у него являются подозрения, что мораль в конце концов не властна над жизнью. Он пишет рассказ 'отчаянный', где впервые в жизни с серьезным интересом говорит о тех сторонах жизни, от которых до сих пор отворачивался, как от незаслуживающих внимания. Начинается рассказ следующими словами: 'Нас было человек восемь в комнате, и мы разговаривали о современных делах и людях.

— Не понимаю этих господ! — заметил А. — Они отчаянные какие-то! Право отчаянные. Ничего подобного еще никогда не бывало.

 — Нет бывало, — вмешался П., уже старый, седоволосый господин, родившийся около 20-х годов нынешняго столетия, — отчаянные люди водились и прежде; только непохожи они на нынешних отчаянных. Про поэта Языкова кто-то сказал, что у него был восторг ни на что не обращенный, беспредметный восторг; так и у тех людей отчаянность была беспредметная...' [Т., 'Отчаянный', т.8, стр.230.]

Затем следует рассказ о жизни Миши Полтева и заключение: 'Так вот чем разрешились мишины скитания по мытарствам, — завершил старик П. свой рассказ. — Вы, господа, конечно согласитесь со мной, что я имел право назвать его отчаянным; вероятно согласитесь и в том, что он не походил на нынешних отчаянных, хотя, полагать надо, иной философ и нашел бы родственные черты между ним и ими. И тут и там жажда самоисстребления, тоска и нeyдовлетворенность... А с чего это все берется, предоставляю судить — именно философу.' ['Отчаянный', т.8, стр.256.]

Времена меняются! Пятнадцать лет тому назад Тургенев не стал бы затруднять внимания философов, людей занятых и не имеющих ни возможности, ни охоты тревожиться по пустякам — судьбой Миши Полтева, безудержного пьяницы и авантюриста. Его бы рассудил Потугин, предложивши ему назвать двадцать городов Франции. Миша, конечно, не назвал бы и одного, кроме Парижа, и на этом основании был бы признан никуда не годным недорослем из дворян.

Из господ, подобных Мише, 'никогда ничего не выходит', как из Веретьева и всех лишних людей Тургенева. Но теперь 'никогда ничего не выходит', равно как и неуменье назвать двадцать городов Франции, уже не аргумент в глазах Тургенева. Даже 'жажда самоисстребления' не унижает — не только не унижает, но возвышает человека. Вы чувствуете, что Тургенев почти готов преклониться перед неудачником Мишей. В способности к самоисстреблению, даже беспредметному, Тургенев научается видеть таинственный смысл. И современные отчаянные представляются Тургеневу в ином освещении. В них существенное — не те или иные общественные идеалы, а нежелание примириться с самыми возвышенными идеалами вообще, вечная тоска, вечная неудовлетворенность. Впервые, говорю, за всю долгую свою жизнь, Тургенев позволяет себе отступить от своего европейского миросозерцания и вступить на тот путь, по которому шел столь ненавистный ему кладоискатель Достоевский. Полезен или вреден человек для общества, способствует ли он прогрессу или противится идеальным стремлениям своего времени — для Тургенева все равно. Хуже: беспредметная, непонятная жажда самоистребления, когда-то бесповоротно осужденная Тургеневым, все больше и больше привлекает к себе его внимание. Гибель, разрушение, отчаяние, смерть — хотя и пугают Тургенева, далеко еще не успевшего развязаться со старыми европейскими убеждениями, все же перестают казаться ему безнадежно ненужными элементами в природе. Наполовину сознавая всю нелепость своих попыток, он все же не может не поставить себе вопроса: а что, если образованная Европа ошибается, что, если там, где она, а вслед за нею и я, порицала, нужно хвалить? Может быть, все, что 'мировоззрение' отбрасывало как ненужный хлам, таит в себе самое значительное и важное, что только бывает в жизни? И даже 'лишние люди', отбросы цивилизации, заслуживают не только сострадания? Трагедия может ли обойтись без водевильного миросозерцания?!...

 — Нет воли вашего Отца Небесного, чтобы погиб один из малых сих. И последние будут первыми.

Последние, т. е. лишние люди, из которых никогда ничего не выходит, которые в этой жизни не умеют и не хотят сосредоточить все свои силы на осуществление одной, хотя бы маленькой, но полезной задачи, окажутся правыми?...

У одного старинного французского писателя, современника Паскаля, я встретил следующие знаменательные слова: 'L'homme est si miserable que l'inconstance avec laquelle il abandonne ses desseins est, en quelque sorte, sa plus grande vertu: parce qu'il temoigne par lа qu'il a encore en lui quelque reste de grandeur qui le porte а se dйgouter de choses qui ne mйritent pas son amour et son estime.' [Человек так несчастен, что непостоянство, с которым он покидает свои намерения, до некоторой степени его самая большая добродетель потому, что он этим доказывает, что у него есть еще какой-то остаток величия, вызывающий в нем отвращение к вещам, недостойным его любви и уважения.]

Как далеко ушла современная мысль даже от возможности такого рода предположений. Считать непостоянство высшей человеческой добродетелью! Ведь чтобы добиться чего-нибудь на земле, нужно уметь всего себя, всю жизнь свою отдать служению своей цели. Чтобы стать мастером, виртуозом,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату