едва не захлестывало за отвороты бродней. Дно делалось все более илистым, и тут Пучкин не выдержал: скинул сапоги, босиком махнул через борт и погрузился в топь чуть ли не с головою. Потащили вдвоем.
— Ил — из-за того, что ветром пыль с плато надувает, — изрек Пучкин.
Он был прав — теперь уже оставалось немного. Сначала мы увидели знак — тур, сложенный из плитняка на вершине утеса. «Держать туда», — указал штурман. Потом разглядели и постройки. «Я же говорил! — обрадовался он. — Люди!».
Вода кончилась. Бросив лодку, мы пробрели сколько-то по грязи, потом — по белому, словно снег, соляному налету, и у подножия плато нам открылась езженая дорога. «Спасены», — заявил Пучкин, и мы попадали в иссеченную протекторами дорожную пыль…
Поселок, расположившийся на склоне, был мертв. Переходя от строения к строению, мы обнаруживали всюду следы разрушения и тлена: осколки стекла, ржавые кровати с матрацами, рассыпавшимися в прах от одного прикосновения, ветхую выгоревшую одежонку. Стемнело. «И переночевать негде», — вздохнул Пучкин. Переночевать, хотя бы прилечь, действительно было негде.
Мы прошли поселок насквозь до того места, где с плато спускалась к нему дорога. Фонарики наши высветили колеи, поросшие жухлой травою, закрытый шлагбаум и рядом со шлагбаумом — столбушок с жестяным щитом. Обойдя столбушок, Пучкин посветил на щит и вслух прочитал: «Лепра»…
«Слышь, — спросил он меня, — а что это такое?» Я начал было объяснять, но Пучкин перебил: «А! Знаю, это — “больной поселок”, он брошен, где-то рядом должен быть “здоровый поселок”, и там кто-то живет: не то рыбаки, не то пастухи — не помню, но кто-то есть, мне рассказывали».
Пройдя вдоль берега, нашли мы и «здоровый поселок», тоже, впрочем, разрушенный, но одно саманное строеньице сохраняло вполне жилой вид и оказалось населенным: только торкнулись, только отворилась нам дверь, как начались приготовления к праздничному ужину. Мы, кажется, и познакомиться с хозяином не успели, а он уж спросил:
— Барашка? Индюшка?
— Верблюд, — отвечал Пучкин, располагаясь на кошме.
— Нет верблюд, — повинился хозяин.
— Тогда уйду, — пригрозил Пучкин, но смилостивился: — Так и быть, валяй индюка.
— Зачем? — спросил я его, когда хозяин ушел. — Мы же не голодны, не съедим, да потом — столько ждать, уснем ведь.
— Уснем так уснем, — сказал Пучкин. — Если бы мы отказались, он бы до утра не отставал, все уговаривал бы.
Сделав необходимые распоряжения, хозяин вернулся с чайником и пиалами — началось… Мне уж доводилось попадать на дастархан, и я знал, что это не столько принятие пищи, сколько вожделенное времяпрепровождение уважающих себя восточных мужчин: «Рай — это вечный дастархан», — объяснял как-то прежний напарник мой, профессор тутошнего университета.
Керосиновая лампа, стоявшая на полу, едва светила — друг друга-то мы, конечно, видели, но разглядеть лицо хозяйки, возникавшей время от времени из кромешной тьмы, долго не удавалось.
Выяснилось, что хозяина зовут Ложка.
— Лешка? — переспросил я.
— Нет, — и отрицательно покачал головой, — Ложка.
Было у него и другое имя — настоящее, но очень уж труднопроизносимое даже по восточным понятиям. Родители явно перестарались: в одно имя собрали все свои мечтания и надежды — натуральнейший манифест. Нынешнее же имя было, по сути, прозвищем. В молодости, браконьеря с приятелем, они додумались окликать друг дружку не по имени, а, чтобы запутать инспектора, «секретными словами»: приятель законспирировался кличкой Вилка, а хозяин наш обозначился соответственно Ложкою, да так на всю жизнь Ложкою и остался.
— Мой жена зовут Анна Ивановна, — гордо сказал хозяин. — Он — русский.
Мы, понятное дело, «как» да «что»?.. Тут наступил черед водки, следом вроде бы пошел арбуз… или сначала индюшка, а потом арбуз… или все вместе… Ну да неважно, важно то, что мы разговорились с доверительностью наипервейших друзей. И Ложка поведал нам, что и Анна Ивановна, и он сам — дети прокаженных, родившиеся без признаков неисцелимой болезни. Когда здешний лепрозорий закрыли, — а закрыли его из-за того, что озеро засолилось и пресной воды не стало, — родителей перевели в другой, там они и поумирали. Ложка с Анной Ивановной, попытав счастья на строительстве трубопровода и прокладке каналов, не приросли ни к какому месту и возвратились назад. Малая артелька долавливала здесь остатки рыбы, которой суждено было сгинуть в отраве, приносимой с полей. Супруги содержали и обихаживали базу этой артельки: строеньица, лодочки, сети, погреб-ледник… Раз в неделю приезжала машина, снабжала продовольствием, водой и забирала рыбу. На зиму они перебирались к дочери — она жила с мужем в поселке газовиков.
Явились сазаны, жаренные в хлопковом масле. После сазанов Пучкин заснул: приносят суп в огромнейших пиалах, а он спит… Мы с Ложкой продолжаем возлежать, бодрствуя, хотя сознание мое уже угасает, а на пищу я даже и смотреть не могу. Помню еще фотоальбом: юный Ложка стоит возле механизма дизельной электростанции («Моторист работал»), Ложка в солдатской гимнастерке («Москва служил: метро “Краснопресненская”, потом туда, где солнышко садится»), дальше шли цветные пейзажи, вырезанные из журналов («Новгородская область — родина Анна Ивановна предки»), фотография Богородичной иконы («Анна Ивановна мама»). Я поинтересовался, кто же у нее на руках?
— Анна Ивановна брат, — спокойно отвечал Ложка. — Старший брат. Он был очень хороший и умер давно-давно. Там в комнате есть еще такие картинки: и мама, и брат…
Тут и я уснул. Среди ночи проснулся. Свет не горел, Пучкин тихо рассказывал:
— Трезвый-то он у меня — ничего, а вот как выпьет…
— А он ростом-то невысок? — спросила откуда-то Анна Ивановна.
— Очень невысок, — признал Пучкин.
— Тогда конечно, — и Анна Ивановна вздохнула. — Мелкие мужички, они завсегда гоношливые.
— Да-а, — неуверенно согласился Пучкин. — Но так-то он — ничего, а вот как выпьет… Да в общем-то тоже ничего, только что выражается питиевато.
— Как? — не разобрала Анна Ивановна.
— Питиевато, — повторил Пучкин. — В том смысле, что не всякий его выпившего поймет… Например, бутылку ставит на стол и говорит: «Момент — и постамент», а разольет по стаканам, уберет пустую под стол и всегда скажет: «Момент — и монумент».
— Ну и что? — спросила хозяйка.
— А то, что не все это понять могут, иной возьмет и подумает, что здесь какая-то каверза… В общем, выпивали они да разодрались. Да друга своего он ножом и зарезал… Потом, конечно, когда протрезвел уже: мол, как я мог такое совершить?.. Плакал, винился, нет мне прощения, говорил… Восемь лет дали. Ну, я не смог в поселке-то оставаться: мы ж с отцом этого парня — зарезанного-то — вместе в депо работали. Он, правда, электрик, а я слесарь… Подался на газопровод. С тех пор здесь и болтаюсь. В отпуск к нему езжу — он в Коми республике отбывает. Не слыхали про Коми республику?.. Это на Севере — очень уж там комаров много…
— Ложка, не спишь?
— Нет, — отозвался Ложка. Он, оказывается, находился на кошме рядом с нами, тоже полег, где ел.
— А как тебе с русской женой-то живется?
— Хорошо живется, — удивленно отвечал Ложка. — Русский жена — хороший жена, умный жена, научил меня не жить, как другие жили…
— Это в каком смысле?
— А у нас, знаешь, приписки был, взятки был, воровать был… Анна Ивановна не разрешил мне…
— Теперь, знаешь, всех жуликов — суд… Вот директор совхоза здесь — хороший человек был: Золотая звезда, депутат — недавно повесился… Много миллионов было — милиционеры целый день в саду банки выкапывал.
— Какие банки? — не понял Пучкин.